Отказать Пигмалиону
Шрифт:
Конец
Он терпеть не мог Рождество в Нью-Йорке. Неугомонный город не затихал даже в Сочельник – вечер, предназначенный для тихих семейных радостей. На смену жителям предместий заступали туристы, желающие во что бы то ни стало отхватить от огромного города свою часть праздника. Впрочем, Центральный парк, на который он сейчас смотрел, был тих и почти уютен. Почти, потому что Нью-Йорк никто никогда не назовет уютным. В этом городе немыслимый драйв, какой тут может быть уют при таком нерве. А парк был красив даже в сумраке – листва, сохранившая краски осени, изморозь на ветках, зелень газона, поблекшая, оттого ставшая благородной. Зимний вечер превратил пейзаж в акварель размытого темно-лилового тона.
Он стоял у огромного окна с витиеватой рамой, а его плечо касалось тяжелой шторы
Мужчина отошел в глубь огромной гостиной, и на мгновение в тусклом вечернем свете в окне отразился его облик – высокая фигура в темном костюме, узкая строчка белоснежных манжет и треугольник сорочки. Он был красив, статен, но стекло скрыло черты его лица, придав всей фигуре зловещую недосказанность. «Может, это было шуткой? Ценой в несколько лет? Хотел ли пошутить над ним, пошутил над собой. Может, я хотел ему отомстить? Отомстить за то, что он меня не принимал всерьез. Никогда, даже в детстве. Никогда не завидовал, никогда не считал соперником. Он был равнодушен ко мне, а мне сначала хотелось привязанности. Или дружбы. Но такой, настоящей, с секретами и клятвами, c тем самым чувством родства, которое сильнее всех других. Потом захотелось вражды. Тоже настоящей, с привкусом крови. Вражды значительной, долгой. Родственной, тоже с тайнами, но уже иными, некрасивыми. Потом, когда стало понятно, что ни того, ни другого в наших отношениях никогда не будет, захотелось соперничества. Легкомысленного, веселого соперничества. Мне всегда хотелось, чтобы он имел ко мне отношение. Хоть какое-нибудь! Но он меня не замечал. Как глупо сейчас это все звучит. Как по-детски. И не верится, что прошлое могло привести к такому будущему. Но ведь привело. Привело к концу». – Он подошел к большому креслу, на которое был брошен мех, на вид прохладный в своей шелковистости. В какое-то мгновение он наклонился и погладил его рукой. Потом поднес ладонь к лицу. Опять запахло корицей. «Это ее духи. Мед с корицей. Сладкое и пряное…» И в этот момент он понял, что в комнате не один. Как давно она была здесь, он не мог сказать.
– Спасибо, что приехал. Я не хотела объясняться по телефону. – Женщина выступила из мрака, и он залюбовался ею. Она была так хороша, что заныло сердце. Это ощущение внутренней боли его преследовало все время, пока они были вместе. В первые дни знакомства – при взгляде на милое, доверчивое лицо. Затем – от страха потери, от сомнений в ее любви, от предчувствия неизбежной разлуки. Сейчас, в минуту расставания, сердце заболело тяжелой, злой, неизлечимой болью. В этой боли были гнев, бессилие, растерянность.
– Ты все уже решила? – спросил он.
– Да. Только ничего не спрашивай. Вот. – Женщина положила на стол какие-то бумаги. – Это деньги, которые ты мне подарил. Я не истратила ни копейки. Все в банке на счете и в сейфе. Спасибо, что ты так обо мне заботился. Но вложение денег в женщину – не самая лучшая идея. Мы – скрытны, переменчивы, непостоянны. Я не смогла пользоваться этими деньгами, хотя и знаю, что они от чистого сердца.
– Я почему-то догадывался, что эти деньги ты не тронешь. И понимал почему.
– Потому что я не могла обещать тебе будущее.
– Ты даже не старалась!
– Не кричи. Ты не прав. Я старалась. Но ты так устроен: все, что тебе мешало, не нравилось, что ты не мог изменить, ты отодвигал в сторону. Ты это предпочитал не замечать. Впрочем, что я объясняю, и так все понятно. – Она вдруг повысила голос, но тотчас же смягчилась. – Извини. Мы уезжаем сегодня из Нью-Йорка. В том, что произошло, – наша с тобой вина. Не его. Обещаешь мне не злиться? Вам ведь нельзя ссориться.
Мужчина промолчал. Женщина помедлила, взяла с кресла меховую накидку и вышла из комнаты.
«Мать была права, и преступным легкомыслием было чувствовать себя победителем в то время, когда соперник не чувствовал себя
Cтаринный респектабельный жилой дом, именуемый «Дакота», принял еще одну человеческую тайну.
Потери и приобретения
Сквозняк гулял по ночной квартире, хотя с вечера все окна были тщательно прикрыты. Сквозь сон Варвара Сергеевна услышала какой-то шорох, тихий стук и характерный звук выдвигаемого ящика старого письменного стола. Открыв глаза, она обнаружила, что постель мужа пуста. Накинув халат, Варвара Сергеевна бесшумно прошла в кабинет. Там, за столом, в пижаме сидел Алексей Владимирович. Перед ним на столе лежали какие-то бумаги, папки, портмоне.
– Варя, попроси всех детей собраться на обед в воскресенье.
– Это еще зачем?!
– Попроси, и все.
Варвара Сергеевна посмотрела на мужа. На его щеках был почти кирпичный румянец, глаза блестели, как у человека с высокой температурой. Она не стала спорить, не стала просить вернуться мужа в постель, а только тихонько вышла из кабинета, оставив Алексея Владимировича наедине с его думами.
Большие бирюзовые сережки с массивными лапками были любимым украшением Варвары Сергеевны. «Мелкономенклатурная бирюза» – так говорила о них ее подруга и соседка Жанна. Сама Жанна носила только бриллианты, причем было совсем не важно куда – на рынок с водителем мужа, в Большой театр или в школу за детьми. «Ну-ну, наступили времена, что мы все стали мелкономенклатурными, а то и вовсе…» – Варвара Сергеевна еще раз посмотрела на себя в зеркало, вздохнула и подошла к окну. Там, за широким, почти во всю стену, стеклом застыли Патриаршие пруды. Была зима, но, против обыкновения, огромная фигура Деда Мороза посреди пруда не стояла, разноцветные фонарики развешаны не были, музыка не играла. Через один горели обычные фонари, и в этом полумраке скользили немногочисленные конькобежцы. Глыбы обмерзшего, похожего на плохую соль снега облепили ограду сквера, загородили проезжую часть Малой Бронной и превратили пешеходные тропинки в опасный аттракцион. «Весь город потонул в грязи, зато новая жизнь и свобода. Да на черта она нужна, эта новая жизнь!» – Варвара Сергеевна в сердцах запахнула плотные шторы, зажгла большой югославский торшер и села в кресло. Она ждала мужа с работы и боялась, что услышит от него самое плохое, что мог услышать партийный чиновник высокого ранга в эти смутные времена. «Хоть бы не уволили, хоть бы не уволили!» – Это заклинание она повторяла уже второй месяц. Эти же самые слова про себя повторяли на всех этажах этого дома – дома, принадлежащего управделами ЦК КПСС и населенного когда-то благополучными, сытыми, уверенными в себе людьми. Дом был светло-желтого кирпича, с большими дубовыми дверями, с огромным холлом на первом этаже, где распоряжалась не какая-нибудь консьержка, а сидели плотные молодые люди в одинаковых серых костюмах, белых рубашках и темных галстуках. Эти молодые люди смотрели за порядком в доме, во дворе, вызывали при необходимости из правительственного гаража машины.
Сейчас все было уже не так. Молодых людей не было, не было машин – ни черных «Волг», ни «Чаек». Снег и лед никто не расчищал с широких мраморных ступенек при входе. Обитатели дома, затаив беспокойство и выказывая раздражение, по вечерам ходили друг к другу в гости, пили из старых запасов дорогой коньяк и виски. Жены в этих собраниях участия не принимали. Они сидели в других комнатах и пытались поддержать себя разговорами о пустяках. Удавалось им это плохо – пример их соседа, внезапно скончавшегося уважаемого Петра Силантьевича, был устрашающим. Петра Силантьевича, пришедшего на работу в свой дубовый кабинет, оставили без секретаря, без света и без телефонной связи. Говорят, на его этаже даже отключили воду в туалетах. Только так, видимо, можно было справиться с несговорчивым влиятельным партийным деятелем. Петр Силантьевич умер на руках у своей жены через два часа после того, как обескураженный вернулся домой. Соседи поговаривали, что его можно было спасти, но «Скорая» то ли застряла в нынешних московских сугробах, то ли вообще не выехала. Вдова и дети покойного после похорон переехали на госдачу, но буквально через неделю вернулись опять в Москву – дачное управление распорядилось их дом отдать какому-то вновь образованному комитету. Из всех жильцов только старый большевик Коткин сохранял язвительное спокойствие и неуместно подшучивал над соседями: