Откровение и сокровение
Шрифт:
Что сказать на прощанье?
Вопрос повисает.
Нет мне ответа.
Наследники Гоги Герцева ликуют. «Тренированные в спортзалах, пустоглазые транзисторщики забрались на скалы, погуляли, повеселились и для полноты ощущений пустили по горам пал».
Чем могут ответить на этот пал родимые?
Пьяные трактористы нашли единственный на всю округу культурно насаженный сад и своротили его в реку гусеницами. «Просто так, от нечего делать».
Так что делать? Выбирать между Гогой и Магогой, то есть между бессердечным Герцевым и сердечной пьянью, которой только и охота – пожить «весёленько»?
Отчаяние охватывает душу. Пятнадцать
Обернувшись к своим, Астафьев понимает, что не отойдёт, не отдав им всем «Последний поклон».
Меж тем, «Царь-рыба» выходит в свет. Критика начинает определять тенденции. [24]
24
Диалог, записанный Ростовцевым:
– Виктор Петрович, а вы себя считаете тенденциозным писателем?
– Обязательно!
– А как её – тенденцию – определить?
– Чёрт её знает. Ну, ты и вопросы, Юра, задаешь…
Николай Яновский (1982 год, книга «Виктор Астафьев»): «Да, наступило время великих свершений, да, мы многого достигли. Знаем меру наших исторических возможностей, осознаём неизбежную меру утрат».
Анатолий Ланщиков (1992, книга «Виктор Астафьев»):
«Страшную, нечеловеческую войну выдюжили, отстояли страну, победили, и началась долгая череда мирных лет; там на фронте казалось, что окончится этот кошмар и начнется какая-то новая и непременно светлая жизнь, а потекли эти мирные годы, незаметно вплетаясь в десятилетия, и жизнь не становилась светлой, жизнь становилась какой-то мутной, хотя по-прежнему в ночи мерцали те же звезды, напоминая о вечности и соблазняя ею, а вот тайга под напором людской дури и жадности начала терять признаки своей всевечности: гибнут озера, реки, умирает лес, в жестокой алчности истребляется зверь и рыба, будто конец света наступает и после тебя уже никому не жить».
Валентин Курбатов (2003, Предисловие к «Царь-рыбе», с царским блеском выпущенной в Иркутске издателем Сапроновым):
«Кажется, выходил Виктор Петрович в одну сторону и начинал писать одну книгу, пытаясь загородить родную природу, а книга сама с ним, как Татьяна у Пушкина, „удрала шутку“ и вывела в более существенную сторону, для которой браконьерство и хищничество есть только частный случай».
Вот этот уводящий «в сторону» в частный случай: почему в русской душе защита рыбы от браконьера обязательно сопрягается с Апокалипсисом и требует в соучастники не меньше, как Екклесиаста, – и есть тот главный вопрос, который сокрыт для меня в «Царь-рыбе».
И живёт она в русской народной душе по своим законам. Откликаются «Царь-рыбе» и «Жар-птица», ершовская красавица, и её верный преследователь «Конёк-Горбунок». Откликается «Царевна-лягушка» и её незадачливый суженый. Не будем уж шарить в нерусских кущах, где подстерегают нас «Король-олень», а то и «Кот в сапогах». Вернёмся на родную почву, где живут «Бой-баба» и её верный аналог «Молодец-девица». Заглянем в родные тёмные углы, где норовит подстеречь нас «Чёрт в ступе» (которого, возможно, и имел в виду Астафьев, когда помянул нечистого в ответ на вопрос о «тенденции»).
Задавшись благою целью уловить «тенденцию», я и пытался в этой статье сообразить
«Продолжались раздумья…
Продолжалась во мне книга…
Моя, заветная книга»
Заветные книги рождались у Астафьева одновременно и словно на противоположных полюсах реальности. Ещё в Сибле вологодской, вдали от отчей Сибири, к которой тянулась душа: вернуться! Возвращаясь мысленно, Астафьев записывал эпизоды, по вечерам читал гостям и домочадцам светлые и радостные странички (ещё не сложившиеся в «Последний поклон»). А в одиночестве, подальше от чужих глаз, писал и откладывал полные тяжелой горечи эпизоды (которым суждено было соединиться в «Царь-рыбе»).
Тёмное и светлое переглянулись в судьбах этих рукописей, поменявшихся ролями. «Царь-рыба», хоть и ободранная тогдашней цензурой, всплыла ввысь и вознесла Астафьева ко всесоюзной славе, украсив его сверкающей короной защитника родной природы. А «Последний поклон», уже дважды изданный, всё тяжелел и тяжелел, теряя светлые краски и наполняясь такой тёмной тяжестью, которая никак не давала Астафьеву завершить повествование.
Можно в истории «Последнего поклона» реконструировать это движение авторского пера от первых глав к завершающим: от «Зорькиной песни» к «Вечерним раздумьям» – и это уже сделано в комментариях литературоведов и автокомментариях самого Астафьева.
А можно поставить другой вопрос: почему, присоединяя в «Последнем поклоне» поздние главы к ранним, Астафьев эти ранние оставляет в их светлом звучании и не переписывает всё повествование в общей гамме? Каким образом светлые дали «Последнего поклона» сосуществуют в душе с тёмными глубинами «Царь-рыбы», – души не разрушая? Как и чем удерживается этот добрый мир, подтачиваемый злом, и это повествование, в котором вдох и выдох неосуществимы порознь: вдыхаешь чужое, оно становится своим, выдыхаешь своё, и оно оборачивается чужим, чтобы снова войти как своё?
Это – тайна астафьевской прозы. Почти «лингвистический» её секрет.
Процитирую первые пять строк – две начальные фразы «Последнего поклона» – и задаю читателям провокационный вопрос: все ли слова понятны?
«На задворках нашего села среди травянистой поляны стояло на сваях длинное бревенчатое помещение с подшивом из досок. Оно называлось „мангазина“, к которой примыкала также завозня – сюда крестьяне нашего села свозили артельный инвентарь и семена, называлось это „обшэственным фондом“».
Что такое «подшив» – знаете? А «мангазина»? А «завозня»? Что же, лезть к Далю или в словари сибирских говоров? Да и найдёшь ли? Если к текстам Астафьева составлять лингвистический комментарий, так придётся писать параллельный словарь, читать который будет невпроворот невозможно. И не надо! Ибо в контексте у Астафьева всё это понятно. Или объяснено исподволь, или понятно из ситуации.
Тогда зачем эта тень на плетень, зачем плетение диалектизмов, что они добавляют?
Добавляют – естественной неясности к искусной ясности. Вот это мерцание света и тени, перегляд понятности и непонятности, совмещение потерь и обретений – и есть аура текста. Стереофония тонов – одно сквозь другое. Обычно этим отличаются писатели, склонные к акварельной прозрачности. А тут – мучительные сопряжения сторон, от которых душа разрывается, голова идёт кругом. И всё-таки – сопряжения. А иногда – сращение переломов.