Откровение и сокровение
Шрифт:
Однако любой атом повествования разрывается у Гроссмана от внутренних разнонаправленных сил. Палач плачет над жертвой.
Преступник знает, что он не совершал преступлений, но должен быть наказан. Национал-социализм входит в жизнь людей по-свойски, с шуточками, с плебейскими замашками. Лагерь выстроен «ради добра». Соединение несоединимого. «В детской кремовой коляске сложены противотанковые мины». Гроссман любит перечни, но они не успокаивают: это гремучая смесь. «На переднем крае хоронили погибших, и убитые проводили первую ночь вечного сна рядом с блиндажами и укрытиями, где товарищи их писали письма, брились, ели хлеб, пили чай, мылись
Говорится – о боковом, попутном. «Мелочи, десятки мелочей». Ад обжит. Бойцы между атаками чинят ходики. Женщины в тылу стоят в очередях, оформляют прописку, думают о склянке постного масла… Надо было не только пройти войну очеркистом разведчиком, надо было и жизнь тыла знать в тошнотворной повседневности, – чтобы сложить эпическую громадину из таких вот повседневных кирпичиков. Но дело не только в кирпичиках, в атомах, из которых построено, – дело в кладке. Несоединимое соединено, иногда смешано, перепутано. Смерть рядом – человек ее не замечает, не хочет замечать. Мать, потерявшая сына, продолжает разговаривать с ним, стоя на пороге его пустой комнаты. Сухое безумие, неотличимое от нормы.
Повествование, идущее дробной круговертью, все время как бы обходит нечто, находящееся в глубине, в другом измерении, неназываемое и неодолимое. Лейтмотив Гроссмана: о главном – молчание. Его не выскажешь, оно не поддается словам. Зиянье на месте цели (смысла, последней правды) – вот лейтмотив. Потрясающая коллекция психологических типов, составляющих пирамиду гитлеровского рейха: наивные простаки, холодные циники, веселые бонвиваны, а на самом верху, «в страшной высоте» все это увенчивается пустотой; там, где все несоединимое соединяется, – в неизреченном одиночестве остается вождь наедине с безмолвием. Художественным рефреном отдается этот замирающий звук на другом полюсе сражающихся миров, – там, где Верховный Главнокомандующий, только что двинувший вперед смертоносные лавины, мечтает о тихой хижине, до порога которой не долетали бы звуки жизни, и вдруг произносит какой-то детский стишок, так что у присутствующих холодеют руки.
На вершине звуки гаснут. Смысл неизречим. Два генерала, съехавшиеся на совещание в разгар битвы, говорят о массе попутных частностей и разъезжаются с сознанием, что главное, ради чего они встречались, они так и не смогли высказать. Толстовский ход? Да. Генерал, который вдруг понимает, что не он ведет битву, а битва ведет его, – это толстовский ход. Генерал, с трудом добившийся связи с другим, едва не погибшим генералом, – в решающую минуту молчит, и телефонистка вдруг видит, что он плачет. Толстой?
Да, Толстой. Глаз, НАУЧЕННЫЙ Толстым, от Толстого обретший зрение. Но то, что видит художник двадцатого века, у Толстого не прочтешь. Толстовская капитальная идея, что ужас жизни можно вынести, если внутренний ПОРЯДОК жизни не нарушен, – эта идея не покрывает новой реальности, хотя кое-где ясна у Гроссмана: в замечании, что офицер храбр, ТО ЕСТЬ спокоен; в том, что мать идет от могилы сына «не медленно и не быстро»… Но эти толстовские штрихи идут обок главной мысли, главная же мысль пытается справиться с реальностью, мало представимой в толстовские времена.
Физик Штрум сказал: «Век Эйнштейна и Планка оказался веком. Гитлера».
Что это значит?
Это
Он рассуждает так. Есть законы общей динамики в природе, и если человеческая масса живет по чудовищным законам количественных вероятностей, то надо признать нечто целое, внутри коего меняется положение элементов. «Гитлер изменил не соотношение, а лишь положение частей в германской жизненной квашне…»
Слово КВАШНЯ, оброненное академиком Чепыжиным в разговоре со Штрумом, – единственное, что приоткрывает философию Гроссмана уже в первом романе дилогии. Однако и одного этого слова оказалось достаточно, чтобы критики 1953 года пришли в ярость: чутье-то у них сработало. Чепыжинское рассуждение стало главной мишенью при атаке на роман «За правое дело». Но что поразительно: атака велась вслепую. Гроссману навесили фрейдизм, энергетизм, дуализм, а также доморощенность философии. Похоже, что критиков 1953 года так уязвил сам факт вольного философствования, что до сути они второпях не добрались; представляю себе, что было бы с критиками, если бы в ту пору рассказать им, КАКОЕ тесто замесилось на этой квашне, и какие пироги получились из него в романе «Жизнь и судьба».
Нет, не оговорился Чепыжин. За коловертью фактов Гроссман все время ищет, чует какую-то статическую волну, некую первоматерию, которую он называет по-разному: это квашня… опара… кипящая, обжигающая каша… темная, коллоидная смолянистая, не имеющая дна гуща… хаос… трясина… горячий торф…
Иногда таинственность этой текущей праматерии побуждает Гроссмана говорить о пустоте, пустыне…
Значит, что-то есть такое в «математической пустыне» мироздания, что порождает гущу «каши» жизни. Собственно, ЖИЗНЬ – лишь один из псевдонимов этой неуловимой «пражизни».
Любой «хаотический» перечень действий и мыслей, деталей с помощью которого Гроссман очеркивает молчащую суть, мечен бытийной тревогой: чувством праматерии, мощно и грозно ворочающейся под видимыми действиями. Рев первобытных чудовищ чудится ему в бушевании горящей нефти. Это природа. А люди? Тварь дрожащая обнаруживается во всесильном завоевателе, когда с него срывают регалии и знаки отличия, – это та самая «квашня», которая в основе. Три секретаря райкома, которые в 1937 году разоблачили и сменили друг друга, в результате легли на соседние нары и там не испытывали друг к другу никакой злобы – это абсурд, и хаос с точки зрения человеческой, но это закономерность с точки зрения движения массы, гигантской, надличной, сминающей все и вся, сравнимой с геологическими сдвигами, с потоками лавы, со сменой погоды.
Индивидуум откровенно бессилен перед этой лавой, перед этой сменой времени. Время – стихия. У Гроссмана время – не система координат, это не та сетка делений, в которой можно что-то рассчитать или «успеть». Это не та драма, о которой писал Мандельштам: «Мне на плечи кидается век-волкодав…» Время у Гроссмана – природная магма, и никакое противостояние здесь невозможно. Можно лишь совпасть со временем, с фазой потока.
Или не совпасть. Счастливы совпавшие, они «сыны времени», но обречены, несчастны «пасынки времени» – их шансы равны… нулю?