Открыть ящик Скиннера
Шрифт:
Доктор выписывает рецепты. Весь разговор с ним занял меньше десяти минут. Я выхожу из лечебницы достаточно рано, чтобы успеть пообедать в китайском ресторанчике с настоящей Люси Шеллман, которая мне говорит:
— Тебе следовало сказать «шлеп» или «бум-бум», а не «плюх». Так было бы еще смешнее.
Потом я покупаю прописанные мне лекарства в работающей круглосуточно аптеке и, решив поэкспериментировать, принимаю таблетку риспердала — всего одну маленькую таблеточку. В результате я впадаю в такой глубокий беспробудный сон, что ни единый звук не может проникнуть в мое сознание, и я, лишившись веса, плаваю в каком-то незнакомом мире и вижу смутные тени — деревья, кроликов, ангелов, корабли, — но как ни присматриваюсь, могу только гадать, что это такое.
Довольно
— Нет, ты вовсе не выглядишь настолько больной, ты вообще кажешься здоровой, — в один голос говорят друзья и мой брат. Тем не менее в приемных покоях во мне видят именно это психическое отклонение, как я ни отрицаю всякие симптомы, кроме «плюх», и прописывают лекарства. В целом я получаю рецепты на двадцать пять антипсихотических препаратов и на шестьдесят антидепрессантов. Разговор с психиатром ни разу не продолжается больше двенадцати с половиной минут, хотя в большинстве случаев мне приходится ждать в приемной — в среднем по два с половиной часа. Никто ни разу не спрашивает меня, помимо формальных вопросов о религиозной принадлежности, о том, из какой семьи я происхожу; никто не интересуется тем, мужской или женский голос я слышу; никто не проводит полного психологического обследования (которое включало бы подробные и легко заполняемые опросники, выявляющие нарушения мышления, которые почти всегда сопровождают психоз). Однако везде считают мой пульс.
Я звоню Роберту Спицеру в Колумбийский институт биометрии.
— Что, по вашему мнению, случилось бы, если бы исследователь захотел повторить эксперимент Розенхана в современных условиях? — спрашиваю я его.
— Такой исследователь не был бы госпитализирован, — отвечает Спицер.
— Но был бы ему поставлен диагноз? Что в таком случае предприняли бы врачи?
— Если бы гипотетический пациент говорил только то же самое, что и Розенхан и его сообщники?
— Да, — отвечаю я.
— «Плюх» как единственный симптом? — продолжает допытываться Спицер.
— Да, — отвечаю я.
— Тогда ему поставили бы «отсроченный диагноз». Я предсказываю, что именно так и случится, потому что «плюх» как единственный симптом не дает достаточной информации.
— Прекрасно, — говорю я, — тогда позвольте вам сказать, что я попробовала провести такой эксперимент.
— Вы? — переспрашивает он и на некоторое время умолкает. — Вы меня разыгрываете! — Интересно, слышит ли он сам, что в голосе его появились оборонительные нотки? — Так что же произошло?
Я рассказываю ему о своих посещениях лечебниц. Я говорю ему, что мне не поставили «отсроченный диагноз», но почти каждый раз обнаруживали у меня депрессию с элементами психоза и выписали кучу таблеток.
— Что за таблетки? — спрашивает он.
— Антидепрессанты и антипсихотические препараты.
— Какие именно антипсихотические средства?
— Риспердал, — отвечаю я.
— Ну… — говорит Спицер, и я почти вижу, как он постукивает ручкой по столу, — это очень легкий препарат, знаете ли.
— Легкий, — соглашаюсь я. — Фармакологический аналог обезжиренного молока?
— Вы предубеждены, — говорит мне Спицер, — как в свое время
— Я обратилась с единственной жалобой — на «плюх», и на этом одном слове была выстроена целая схема и назначено лечение, несмотря на то что никто на самом деле не знает, как эти таблетки действуют и достаточно ли они безопасны.
Спицер, в своей биометрической лаборатории в Колумбийском университете, молчит. Мне становится интересно, что биометрическая лаборатория собой представляет. До сих пор я не задумывалась, что может значить такое название и что там делает психиатр. Биометрия, измерение жизни. Я представляю себе Спицера в окружении мензурок и пробирок, каждая из которых содержит разноцветные субстанции — синюю депрессию, зеленую манию, самое обычное счастье — сиреневый туман.
Спицер все еще молчит. Мне хочется спросить его: «Чем именно вы занимаетесь, какова ваша повседневная работа?», но тут он откашливается и говорит:
— Я разочарован. — Мне кажется, что я слышу в его голосе поражение, вижу, как поникают его плечи, как он кладет ручку. — Думаю, — медленно продолжает Спицер, и теперь в его голосе звучит горькая честность, — думаю, врачи просто не любят говорить «Я не знаю».
— Вы правы, — отвечаю я. Рвение выписывать лекарства в наши дни определяет диагноз, так же как во времена Розенхана его определяло рвение обнаруживать патологию, но и то и другое едва ли можно считать чем-то, кроме моды, преходящего увлечения.
Я думаю вот о чем: в 1970-е годы американские врачи ставили своим пациентам диагноз «шизофрения» во много раз чаще, чем английские психиатры. По эту сторону океана шизофрения была в моде. Теперь же, в двадцать первом веке, отмечается драматический рост таких диагнозов, как депрессия, посттравматический стресс и гиперактивность с дефицитом внимания. Получается, таким образом, что не только частота определенных диагнозов увеличивается или уменьшается в зависимости от восприятия заболеваемости обществом, но и врачи, присваивающие ярлыки, делают это без достаточной оглядки на критерии DSM, те самые критерии, которые должны были бы предохранять от необоснованных догадок, те самые критерии, на которых должен основываться план лечения, прогноз, оценка прошлого пациента и его возможного будущего.
Так вот какие различия по сравнению с экспериментом Розенхана я обнаружила. Меня не госпитализировали — это очень значительная перемена; никому даже в голову это не пришло. Мне поставили неправильный диагноз, но не заперли в сумасшедшем доме. И вот еще одно различие: все врачи без исключения были со мной доброжелательны. Розенхан и его сподвижники чувствовали себя униженными поставленным им диагнозом; со мной же, какова бы ни была причина этого, обходились с явной добротой. Один из психиатров погладил меня по руке. Другой сказал: «Послушайте, я знаю, как вам страшно — как же иначе, раз вы слышите голос, но я в самом деле думаю, что риспердал вам сразу поможет». В его словах мне слышится собственный голос, фразы, которые я как психолог часто говорю своим пациентам: «У вас то-то и то-то. Лечение поможет вам в том-то и том-то». Я говорю это не для того, чтобы продемонстрировать власть, но чтобы сделать хоть что-то, принести хоть какое-то утешение. Если мы способны только нащупать место, где скрывается тайна — синяя депрессия, туман счастья, — и тем наметить границы континуума, если мы способны ухватить их лишь на тот краткий миг, который требуется нейрону для единственной пульсации, то, может быть, нам все-таки удастся воздействовать на эмоции пациента, придать им форму, несущую облегчение. Я верю в то, что именно надежда на это, а вовсе не ограниченность двигала психиатрами, с которыми я встречалась. Один из них, вручая мне рецепты, сказал: «Не исчезайте, Люси. Мы хотим увидеть вас через два дня и узнать, как у вас дела. И помните: мы тут двадцать четыре часа в сутки, если вам что-нибудь понадобится. Мы окажем вам любую помощь — я говорю именно о любой помощи».