Открытие медлительности
Шрифт:
Полтора года! Он занимался Флориным собранием работников земли, разливал суп, проверял тексты листовок, по ночам верстал и печатал. Он видел, как старые знакомые, с которыми он совсем недавно возобновил отношения, превращались в недругов, слышал сердитые речи и ничем не выказывал свою досаду. Он пытался прожить на половинное жалованье и даже не гнушался иногда ходить за курами. Он научился сначала понимать гнев бедняков, как общего свойства, так и частного, а потом бояться его. Однажды случился пожар, подожгли дом богатого крестьянина
Сомнения, одни сомнения. На море никакой работы.
Он любил Флору в полсердца, он знал это. Но чтобы проводить с ней ночи, и того хватало. Идея, руководившая ею, была основательна и долговечна, и потому с ней было спокойно. Вот только в последнее время Флора Рид стала меняться. Интересно, выдержит ли перемены идея? И чего стоит тогда долг человеческий, если этого долга хватило только на то, чтобы скрепить их связь? А может быть, это переменился сам Джон? Все тут на суше какое-то половинчатое, и он тоже.
Джон вынырнул из сети человеческих правил. Правила оказались не его стихией. Среди них он мог передвигаться, только задержав дыхание. Но чтобы глотнуть воздуха, ему нужно было выбраться наружу, хотя он мог довольно долго не дышать.
Он начал поддразнивать Флору. Он мог сказать, к примеру:
— Человек должен возвыситься над временем.
— А как же тогда солнце и настоящее? — язвительно спрашивала она и улыбалась, растянув губы в тонкую улыбку, которую Джон ненавидел даже у себя. В любви они с Флорой, сами того не зная, искали выход. Теперь они знали это, как знали и то, что это не выход.
Джон все чаще позволял себе вольности.
— А где доказательства того, что нужду можно всегда и сразу определить как таковую? — вопрошал он.
Или такой вопрос:
— И почему это все время говорят — нужда, нужда, как будто она одна на всех! С моей точки зрения, ее много, и она разная, и каждая в отдельности не имеет ни малейшего отношения к другой.
От этих разговоров Флора иногда так огорчалась, что уже не хотела отвечать ни на какие его вопросы. Тогда он тоже огорчался.
Высокая цель каждодневного служения человечеству требовала с неизбежностью отдавать ей все больше мыслей и сил. Джон чувствовал, что настанет день, когда он, просто подчиняясь идее равенства, сам себя уже будет считать заменяемой единицей. Но по своему опыту службы во флоте он знал, как никто другой, что это означает, когда личное перестает иметь значение. Тогда остается один только выход — быстрота. «Лучшим» считается тот, кто делает то же самое, что остальные, но делает это быстрее. А этой возможности он был лишен.
Он давно уже пытался завести с Флорой разговор на эту тему. Но она ничего не понимала во флоте.
Что-то должно было произойти.
Ранним утром он вышел из дому. Он выбрал дорогу, ведущую в Эндерби, потом повернул на восток, добрался до Хандлби и Спилсби и двинулся к морю, на сей раз без перелезаний через изгороди. В Эшби какой-то тощий молодой человек красил забор. В Скремби ему повстречался старик, который поприветствовал его и прошелся по поводу тех, кто странствует на своих двоих: пешком, дескать, ходят одни только бедные да толстые.
Джон слышал выстрелы со стороны Ганби-Холл, там шла охота. Поместная знать гоняла лис, стреляла по фазанам и выдумывала новые суровые законы, карающие тех, кто посмеет посягнуть на чужую дичь. Джон читал страну теперь совсем по-другому и многое в ней не одобрял. Например, то, что двенадцатилетнего ребенка могли отправить на Вандименову землю, где его никто не знал, только за то, что он украл кусок мяса. Джон заночевал в Инголдмеллсе, а потом просидел целый день на дюне, наблюдая за тем, как море обкатывает песок, словно он никогда этого не видел. В плеске волн ему чудился гомон людских голосов, будто где-то совсем рядом проходил караван судов. Там отдают приказы, поют, отпускают шутки, бранятся. Спиры скрипят, тросы гудят. Слышны команды: «Крепи марса-фалы!», «Полный вперед!» и еще: «Ставь марсель!», «Подтянуть тали!» Ему нужны были движения моря, а слышать ветер в парусах ему было важнее, чем дышать.
Вот так он сидел, отдавшись грезам и думам. Перед его внутренним взором вставали картины: извивы рек, шлюпки, дикие звери, опасности. Потом появились айсберги, льды хрустели под килем и вдруг расступились, открыв широкий сверкающий проход. Полоса льдов осталась позади, и перед ним предстало полярное лето, а вместе с ним заветная земля, где время никуда не спешит. Тут была его родина, не Линкольншир, не Англия. Весь мир был всего лишь придатком, нужным только для того, чтобы попасть на эту родину.
Он вернулся в Инголдмеллс и поехал оттуда назад, в Болингброук, в почтовом дилижансе. Он смотрел в окно на подпрыгивающие изгороди и проселочные дороги и думал: «Их движение обманчиво. На самом деле они прикованы к этим местам на веки вечные, и не они, а я и те дальние горы находимся в пути».
Потом он вспомнил лейтенанта Пэзли. У него теперь был свой корабль. А Уокер командовал семидесятичетырехпушечником. Их пушкам он не завидовал, он завидовал тому, что у них есть море.
Он должен стать капитаном! Открыть полюс! А уж потом можно будет обратиться и к делам земным — потом!
Пусть Бизли занимается английской историей, а Флора спасением человечества, пусть доктор Орм и его последователи занимаются разработкой приборов, но только не он, Джон. А то, что доктор Орм написал об учащемся Ф., он прочтет только тогда, когда доберется до 82° северной широты.
Решение было принято: он собирался попытать счастья у китобоев. Он сидел напротив Флоры, растерянно гладил ее по коленке и говорил. Он приготовил речь, в которой собирался изложить ей свое представление о человеческом долге: