Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Смотри, как быстро свыкается человек, что бы ни случилось, ни стряслось на свете. Этому тоже приходилось удивляться.
Нельзя было спокойно сидеть на месте, когда со станции приплелись в село две старухи в городских, с перышками, шляпках, в куцых, без рукавов, обогнушках, в желтых башмаках на высоких — превысоких каблуках, свернутых на сторону. Старухи были с бархатными ридикюлями и зонтами, в смешных, дырявых нитяных перчатках по локти: локти — в перчатках, а пальцы — голые. Шурка думал, что прибрели нищенки, но оказалось — питерщицы, старые девы, сестры Мокичевы, всю
Бабы и ребята сбежались, как на пожар, к избе тетки Апраксеи смотреть на питерские пугала, каких еще никто никогда не видывал. Апраксея, как оказалось, приходилась дальней родственницей старым девам, и они, отыскав ее избу, присели отдохнуть на крыльце, не смея зайти в дом. Хозяйка сразу и не признала сестер Мокичевых. И не мудрено: почитай, годов тридцать их не видывала, только слышала краем уха, что будто бы живут Мокичевы в Питере хорошо, дай бог, чтобы всем такое счастье привалило, служат у богатых — разбогатых господ прислугой, в белых фартучках щеголяют, распивают чаи — кофеи да прогуливают по улицам собачек.
— Хоть бы я от них когда осьмушку чаю, сахару, там, завалящую четвертку получила, письмо какое… Хоть бы поклон пустой с кем из Питера прислали: дескать, живы — здоровы и тебе того желаем… Куда там! Птицы ва — ажные выросли, распились — разъелись на господских харчах, на чухонском масле, знаться не хотели… А тут и приползли, хвост поджали, не поймешь: чи — барыни, чи — побирушки, пес их разберет! — сердитым шепотом рассказывала бабам Апраксея, раздувая на улице самовар.
Она сидела на корточках, красная, растерянная, и угли сыпались у ней из подола мимо позеленелой конфорки на луговину.
— Слышу — скребется кто-то на крыльце, шебаршит, ровно кошка, ну, прямо дверь царапает… Выглянула я, думала — Христа ради кусочка просят. «Сейчас, грю, подам, не много у меня лишних-то кусков, мужа на окопы взяли». А они, гостьюшки дорогие, вскочили на каблучки, кланяются, дрожат, плачут… редикулями своими проклятыми машут. Того и гляди на коленки передо мной станут, ровно я богородица. Даже совестно смотреть!.. Опупела я. «Господи, грю, да подам я сейчас, ватрушки отрежу, только отвяжитесь, разве жалко!..» А они, бабоньки, мне в ответ: «Апраксея Федоровна, здрасте — с!.. Это мы — с, Варенька и Зиночка — с…» У меня и глаза на лоб повылезли… Экая беда стряслась! — горевала тетка Апраксея, суетясь возле самовара. — Что же мне теперича делать, и не знаю… с этими… кикиморами. Свалились на мою бедную головушку!
— Кикиморы и есть, — соглашались, хихикая, соседки, жадно, враждебно разглядывая старух, пугливо прикорнувших на ступеньке крыльца. — Счастье-то, эвон оно, что палка — о двух концах…
— И не говори, высок каблучок — надломился на бочок!
— Ух ты, матерь божья, до чего худущие, голодные!
— Редику — уль… редьки куль! Видать, в одном редикуле смеркается, а в другом — заря занимается.
— Ну, Апраксея, матушка, держись! Обгложет тебе косточки питерская незваная родня!
— Да у них своя избенка есть, туда и спровадить. Помрут! У нас, в деревне, много не заживешься, чаи — кофеи не водятся, — переговаривались бабы, подступая ближе к крыльцу. — Неужто добра-то никакого нету? Жили — жили в Питере и ничегошеньки, окромя лохмотьев, не нажили?!
Шурка не мог понять, жалеют или радуются бабы, глядя на старух, до чего довело их сладкое питерское житье. У него у самого было смутно на душе.
Трудно было, конечно, удержаться от смеха, глядя на эти чучела, вырядившиеся словно нарочно, чтобы пугать в огороде воробьев. Вот так Питер, бока повытер! Прежде, в святки, иные бабы рядились такими старыми барынями и потешали народ. Но то были ряженые, для смеха. А тут, гляди, не для веселья и пляски напялены господские обноски.
Из-под шляпок, похожих на галочьи гнезда, с дурацкими крашеными перышками и кисеей, выглядывали бледные, морщинистые лица, седые клочья волос и бегающие, испуганные, какие-то покорно — собачьи глаза. У одной старухи лицо было в рябинах, точно в щипках, носишко облупленный, картошиной, она все поджимала ввалившиеся, мелко дрожавшие губы, точно боясь расплакаться, а губы не слушались, рот кривился в немом вое. У другой, скуластой, с лошадиными зубами, росли порядочные усы и редкая, в завитушках по впалым щекам, борода. Обе старухи были худые, маленькие, а руки длинные, с большими, мужицкими ладонями и опухшими багровыми пальцами, которые вылезали из нитяных диковинных перчаток, как морковины.
Марья Бубенец первая заговорила с Кикиморами:
— С приездом, Варвара и Зинаида Миколаевны, с благополучным возвращением!.. Ай не помните меня, не признаете? А я у вас бывала, как с мужем в Питере жила. Александрова жена, что мелочишкой на Мойке торговал. Неужто забыли? Еще кофеем меня, чу, поили в троицу, на кухне… Ай, скусный был кофеек, с халвой!.. Вот те и накофейничались, насластились… по горлышко!
— Ах, ах! — закудахтали старые девы, проворно вскакивая на каблучки, кланяясь и как-то странно приседая. — Как же — с! Здравствуйте!.. Помним… Мерси — с!
Они кивали шляпками, трепыхали перышками, прижимали к тощим животам бархатные ридикюли и приседали на каблучках, точно с ними разговаривала важная барыня. Жалко было смотреть на них. Бабы, дивясь, перестали смеяться, замолчали, нахмурились.
— Сидите, сидите… не на тройке прикатили со станции, устали, поди… года-то не молоденькие, господи!.. Эк вас вышколили там, в проклятущем Питере. Чисто обезьяны ученые в балагане, — пробормотала Марья, конфузясь, и с досадой прикрикнула, как глухим: — Седайте, вам говорят!
Но Кикиморы не решились сесть, пока сама Бубенец тяжело не опустилась на ступеньки. Она долго, сердито — грустно разглядывала старых дев, их лоснившиеся, будто атласные, обогнушки — безрукавки с рваной тесьмой, зонты в порыжелых чехлах, вытертые, расшитые бисером мешочки — ридикюли, штопаные, тонкие, в стрелках, чулки, висевшие на ногах, как на палках, разглядывала пыльные узконосые башмаки, качала головой. Кому — кому, а уж ей-то, жившей в Питере, видать, все было понятно.
— Прогнали, что ли, господа-то? — спросила Марья.