Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Самое же удивительное было то, что, видать, не зря мужики и бабы придумали лесным делянкам прозвища. Прозвища очень складно подходили к местам. Долгие перелоги действительно были длиннущие, пока пройдешь — пятки отшибешь. На Малых и Больших житнищах и сейчас еще попадались дикие колоски не то ржи, не то жита. Мошковы полосы сплошь заросли красным кудрявым мхом и колючим белоусом — самое раздолье для боровиков. На прогалинах Ромашихи точно снег лежал и не таял — такая прорва цвела ромашки, не хватало только девок, чтобы гадать на цветах в смешное гаданье: «Любит — не любит, плюнет — поцелует, к сердцу прижмет — к черту пошлет, замуж возьмет». А в осиннике, на Водопоях, по ямам круглый год стояла черная, тяжелая лесная вода — пои лошадей и
Заполе становилось доступным для Шурки, как пустошь Голубинка, как Глинники, куда он ходил без опаски. Правда, в Заполе доподлинно водились змеи и волки. Но где их нет! На змей существовала палка, на волков — спички и быстрые ноги. Не зевай, только и всего. Что же касается леших и прочей лесной нечисти, то хоть Шурка и верил Григорию Евгеньевичу, что все это выдумки, сказки, но на всякий случай знал, как тут поступить, если, грехом, окажешься с глазу на глаз с нечистой силой. Надо перекреститься и читать про себя молитву. Шурка, как известно, терпеть не мог молотить себя по лбу, животу, плечам и сбивался в молитвах, но в трудную минуту он мог прибегнуть и к этой защите. Впрочем, у него еще не бывало встреч с нечистью, потому что все-таки Григорий Евгеньевич говорил правду. Надо поменьше думать о леших, не пугать себя, вот и все.
Оттого что Шурка теперь был один, он видел в лесу многое такое, чего в компании, пожалуй, и не увидишь. И он этим своим преимуществом гордился и немножко утешался.
Лес сейчас не походил на весенний, когда все кругом тонко зеленело, цвело и пело — на земле и в небе, на самых вершинах берез, осин, елок, закинутых под облака. Не было похоже Заполе и на летнее — с узкими коридорами, густым зеленым мраком, непролазными чащами, с новенькими грошиками и копейками» оброненными под черными, как бы обгорелыми корнями берез. Лес уже раскрывался, был просторный, весь в светлых, голубых просеках и полянах. Чащи поубавились, деревья стояли свободно, не мешая одно другому, и везде разгуливало солнце. Не грошики, не копейки, а медные пятаки грудами валялись под березами. Осинник горел жарким огнем. От него занимались, вспыхивали багряным пламенем черемуха, кусты волчьих ягод, калина. Рыжие огоньки, как белки, скакали по веткам ольх.
Чем холоднее становилось на дворе, тем жарче разгорались костры и пожары в лесу. Одни сосны да елки неприступно зеленели и синели, как горы.
Колеи наезженных за лето дорог были полны чистой воды. В ней плавали сухие листья, как бумажные разноцветные кораблики. В тени пахло грибами, сыростью, молодой травой. А на открытых местах держался запах сухого сена и медовой смолы. На каждом шагу под ногами дымила деряба. Попадались пропущенные зазевавшимися бабами и девками барашки крупной, почти черной брусники. Одного барашка хватало Шурке на полный рот. Он жевал ягоды, пока не набивал оскомины. Во рту долго бывало кисло и горько, пощипывало язык. Тогда он на загладок баловался уцелевшими сморщенными гонобобелинами и черничинами. Они осыпались с кустов от прикосновения руки и были так сладки, что слипались губы.
На болоте, заросшем осокой и чахлыми березками и сосенками, по высоким кочкам, мелко и часто прошитым ягодником, краснела в обе щеки спелая, твердая, как камешки, клюква. Она гремела в жестяной банке — набирушке и была спора на сбор. Не успеешь высыпать полную, стогом, набирушку в корзину или в холстяной мешочек, который иногда прихватывал с собой Шурка, как, глядишь, опять банка полная.
Чуткая тишина стояла в осеннем лесу. Слышно было, как падали листья, задевая о сучки, как шуршала хвоей ящерица, убегая без хвоста из-под Шуркиных ног, как перелетали молча с ветки на ветку синицы. Изредка в елках стучал дятел, переговаривались вполголоса на прогалине дрозды, лакомясь рябиной. Далеко — далеко, за лесом, свистел паровоз. Точно с края света доносилось ауканье. И было немножко грустно и отчего-то тревожно, — хотелось все время идти на цыпочках.
Серая, в темных пятнах, гадюка, свернувшись на гнилом пне восьмеркой, грелась на солнце. Черная плоская голова ее с блестящими неподвижными глазами была поднята настороженно вверх.
Похолодев, пятясь, Шурка далеко обходил гадюку, сжимая крепко можжевеловую клюшку.
— Ну, попадись мне другой раз — в клочья разорву, — бормотал он с угрозой и долго потом оглядывался назад, на трухлявый пень.
Не успевал он отдохнуть от волнения, как на поляну, навстречу ему вылетал из травы заяц — русак. Вздрогнув, Шурка замирал на месте. Косоглазый, точно дразня, делал то же самое. Он бесстрашно и насмешливо глядел на Шурку, поводил длинными, стоявшими торчком ушами и раздувал усы. Это продолжалось так долго, что Шурка, опомнившись, приходил в себя.
«Ах, чтоб тебя… как напугал! — думал он, переводя дух. — Вот схвачу за уши, будешь у меня знать, как пугать добрых людей».
Но стоило пошевелиться — заяц делал саженный скачок в сторону и, прижав уши к спине, кидался в кусты.
— Держи его, держи! — орал Шурка на все Заполе, бросаясь вслед и размахивая клюшкой.
Эхо долго разносило, раскатывало крик по лесу, перевирая слова.
Развеселившись, Шурка божился, что в следующий поход за грибами он обязательно захватит с собой горсть соли. Всем известно: насыпь зайцу соли на хвост, косой не тронется с места, бери его, никуда не денется. Уж такая чудодейственная сила таится в щепотке обыкновенной соли. Будто гвоздем прибьют зайца к земле — сидит, как в клетке.
Все ребята это знали, но никому еще не доводилось испытать фокус, — то не было под рукой соли, то заяц не попадался. Косой знал, когда встречаться с ребятами, он точно в карманы подглядывал. Пустой карман, нет соли — ну вот он, русак, пожалуйста, ловите его!
Учитель смеялся, говорил, что вся и штука в том, чтобы суметь насыпать зайцу соли на хвост. Попробуй-ка! Хваток наш русский народ на меткое слово. При чем тут было слово, Шурка начинал догадываться, но не хотел этому верить. Нет, что ни говори, а соль — вернее ружья и капкана…
Снова безмолвная тишина окружала Шурку, сыпался с шорохом лист с берез, холодно, беззвучно горели и не сгорали осины, летали осенние кусачие мухи, и опять хотелось идти на цыпочках. Иногда начинали приближаться песни, знакомые посвисты, крики. Шурка торопливо уходил от них подальше.
И вдруг тишину и покой разрывал грохот. Падало сердце, подкашивались ноги. Ближний куст ольшаника ожил, все в нем трещало, гнулось, словно медведь лез на Шурку.
Бежать бы, да ноги приросли к земле. Можжевеловой клюшкой обороняться — рука не поднимается. Нет у Шурки никакой руки и клюшки нет, пропала. Глаза бы хоть зажмурить, чтобы легче смерть принять, — и глаза не закрываются, таращатся на страшный, грохочущий куст, мурашки ползут по спине, и волосы на голове шевелятся, даром что острижены…
Давно улетел, свистя тугими крыльями, тетеревиный выводок. Ольшаник неподвижен, лишь макушка куста чуть колышется, роняя последние сухие листья, а сердце колотится, прыгает в груди, никак толком не вздохнется, судорога свела ноги и руки.
Можжевеловая клюшка валяется в траве. Как она туда попала — и не догадаешься.
Шурка с усилием наклоняется, подбирает клюшку. Глотает раскрытым ртом воздух, забирая его в себя так глубоко, что где-то в кишках отдается вздох.
— Эх ты, несуразная… куда запропастилась! — укоризненно ворчит он на клюшку. — Какое жаркое упустила, батюшки мои! Тетерки были с курицу, убей меня, если вру. То-то бы мамка обрадовалась… И как тебя, орясина, угораздило свалиться на землю? Тебя! Да, да! — гневается он на верную, безропотную подругу, швыряет ее в белоус, топчет ногами. — Ах, и я хорош, дурачина набитая, простофиля! — признается он наконец самому себе. — Тоже мне охотник! Трус, как есть трус. Кишка. несчастная и больше ничего. За дело бил тебя Яшка. Да мало бил, мало… шкуру бы всю надо было спустить. На — ко, испугался чего, прозевал какую добычу… Тьфу!