Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Он читал про хрустальные бокалы с рубиновым густым, столетним вином да еще с каким-то «букетом», должно из цветов, для вкуса и запаха, читал про серебряные и золотые блюда, на которых подавались кушанья в замке маркиза, а видел совсем другое — жестяной, мятый, с прокусанным краем ковшик с водой, щербатый чугунок на шестке и старую лубяную, с мочалиной вместо дужки, корзинку, с которой бабка Ольга ходила по миру. Он выговаривал, запинаясь, красивые, малопонятные слова о неземном блаженстве и счастье двух любящих сердец, о нежных ласках и клятвах, а слышал ломкий, дребезжащий
Даже похождения знаменитых разбойников и сыщиков мало уже развлекали Шурку. Он не испытывал, как прежде, сладкого ужаса. По правде сказать, какие бы чудеса ни вытворяли разбойники и сыщики, им не поднять с соломы Настю, не вернуть с войны отца, не помирить Шурку с Яшкой и Катькой и уж конечно не сделать так, чтобы в жизни все кончалось благополучно и счастливо, как в выпусках. Вот уж верно говорит Аладьин — пишут складно, а живется неладно… Но ведь есть же все-таки на свете Праведная книга, сам Григорий Евгеньевич сказал, что Шурка подрастет и найдет ее, прочитает. Ах, поскорей бы!..
На печи, согревшись, нахрапывала бабка Ольга. В темное окошко, слабо, тягостно царапался дождь. Проклятая кошка возилась у кровати, наверное опять играла кудельной, беспомощно свалившейся косой и голубенькой ленточкой, завязанной узелком. И не было сил прогнать кошку. Зябли босые ноги — дуло сквозняком с полу, из щелей. Лампадка дразнилась желто — черным насмешливым языком. Вонючая копоть лезла в нос. Надо бы поправить фитиль в лампадке, а не хотелось. Шурка чихал, отмахивался от копоти.
Уставясь в наклеенные на стену, рябые, словно засиженные мухами, листочки, он бубнил что-то о горячих лобзаниях на утре в саду, в беседке, увитой плющом, вокруг распевали соловьи, благоухали розы и журчали фонтаны; он бормотал о радостных свиданиях в мрачную полночь в дремучем лесу, в заброшенной, развалившейся хижине, при зловещем блеске ослепительных молний, диких порывах ветра и оглушительных раскатах грома — и ничему этому не верил.
Когда он оборачивался назад, чтобы немного передохнуть от чтения, он видел в полутьме лоскутное одеяло, разостланное по пустой кровати, кумачовую черную яму подушки, на дне которой лежала отрубленная живая голова с румянцем на белых щеках и светлыми мокрыми глазами. И эта отрубленная живая голова трепетно повторяла:
— Я счастлива, любимый мой… О, видит небо, мне ничего больше не надо!
Шурка круто поворачивался спиной к Насте Королевне.
Она говорит так, будто на самом деле счастлива и ей ничего больше не надо! Ну прямо как Марфа, работница у Быковых. Не хватает, чтобы она еще простила Гордея и Мишу Императора, как прощают злодеев в благополучном конце выпусков счастливые, здоровые, разбогатевшие люди. Чего доброго, она, пожалуй, так и сделает.
— Пойду домой, мамка, наверное, ругается… ужинать пора, — торопливо спохватывался Шурка и тушил лампадку.
— Рано, рано, почитай маленечко!.. Еще корову мать не подоила… и на стол не собрала… я знаю! — умоляла жалко Настя.
Шурка ощупью пробирался впотьмах к порогу. Насте оставалось вздыхать и спрашивать:
— Завтра придешь, Шура?
— Не знаю… — сердито отвечал он, хотя знал, что не придет. Ему было стыдно, что он обманывает Настю Королевну, как обманывают ее книжки Миши Императора вслед за их хозяином.
Глава XXVI
НЕУЛОВИМЫЙ СВЕТ
В то время как Шурка горько свыкался с толстым серым пакетом, спрятанным за пустую сахарницу, и из жалости к матери притворялся, будто верит, что отец жив, страдал в гордом мальчишеском одиночестве, которое внезапно обрушилось на его безвинную несчастливую голову, терся по привычке возле взрослых в путешествовал по чужим избам, в то время как он разыскивал Праведную книгу и, не находя, утешал себя и Настю Королевну подвернувшимся наследством Миши Императора, открывая его сладкий обман, незаметно прошло короткое бабье лето.
Засухо выкопали картошку, свалили ее в подполье, желтую и розовую, душистую, как яблоки. Мать отмолотилась у соседок, за одно утро измяла на деревянной трехзубой мялке лен, перенесла и спрятала на чердак оправленные, серебряные повесьма, длинные, немножко еще колючие, — трепать волокно начисто полагалось позднее, управившись с неотложными делами. За Гремцом, в капустнике, давно ожидали хозяек белые сахарные кочни. Весело было рубить их старым, зазубренным топоришком под самый хрусткий корень, чтобы крупнее, нажористее выходили для Шурки и Ванятки лакомые кочерыжки.
В огороде бережно собрали бесценный лук, выдрали свеклу, морковь, редьку до последнего мышиного хвостика, потому что гряд было наперечет, уродилось всего в обрез, и все мамки постоянно тряслись над каждой луковицей и морковиной. «Год велик, — говорили они, — поди-ка припаси хоть по луковке на день — какую прорвищу надо добра, а где его взять?» Лишь рябина радовала глаз, красные, тяжелые кисти ее свисали без числа из-за тына. Но и рябину берегли, не позволяли много баловаться. Вот промочит ягоду ненастье, прохватит мороз до семечка, и выйдет даровое угощение на зиму: хоть чай пей с рябиной вместо ландрина, хоть пироги пеки, как с изюмом.
Все боялись близких дождей, холода и бездорожья, торопились поскорей управиться по хозяйству. Ездили на мельницу, запасались дровами, пораньше вставляли в окна вторые рамы, у кого они имелись, затыкали дыры и щели, загодя обкладывая избы свежей соломой для тепла. В какую-нибудь неделю село преобразилось, все дома стали казаться издали новыми, только что срубленными из сосновых и еловых отесанных бревен. Что ни изба — то новоселье. И только крыши не поддавались колдунам плотникам, по — старому чернели и серели драными шапками. От соломенно — золотых завалин будто посветлело на улице, а в избах, напротив, потемнело. Забитые наполовину омяльем окошки мало пропускали света.