Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Чужие, неловкие ноги донесли-таки его до голбца. Еще одно усилие — и он будет на желанной печи.
— Куда полез? — останавливает всевидящая мать. — А уроки?
— А улоки? — повторяет Ванятка, надувая перепачканные кулагой щеки.
Он сидит на кухне, на полу, возле горшка с кулагой и никак не может оторваться от нее, запускает поглубже в кулагу палец, облизывается и причмокивает. В другое бы время Шурка поднял крик, что обжора съест всю кулагу один. Сейчас не до того.
— Нам… сегодня… не задано, — бессовестно бормочет Шурка. Ему не то что уроки делать — говорить не хочется, так
— Григорий Евгеньич сказал… «отдохните, ребятки, вечерок».
— Ой, врешь! Так я тебе и поверила.
— Влешь, влешь! — откликается эхом братик с кухни, от кулаги.
— Вру… — сонно признается Шурка, лежа на теплых кирпичах, животом вверх, — мокрый, толстый, сытый, как почка, что нашептывала ему в лесу веселенькое на ухо. И он тоже нашептывает, утешает, больше себя, чем мать: — Вот посплю чуток… и встану… и вста — ану…
— Как же, встанешь. Перемогись, мужик!
— Ну, утром… Еще ка — ак успею. Ладно?
Мать молчит, прибирая со стола. За нее отвечает добрый Ванятка:
— Ла — адно… утлом… лазбужу.
Неплохо было также, возвращаясь из школы домой, услыхать еще на улице дробный, веселый стук — перестук в сенях. Словно парни на «беседе» топали по половицам, не жалея каблуков.
Шурка кидался в крыльцо.
«Мамка капусту рубит… Без меня?!»
Тогда и за обедом не сиделось и кулага не лезла в рот. Не терпелось схватить кухонный нож, очищать кочни от зеленых рваных лопухов, раздевать с хрустом и скрипом догола, отбрасывать на дерюжку мягкие, легкие кочешки, а тяжелые, самые белые, крепкие относить бережно в избу.
Мать рубила в сенях в двух ушатах зеленое крошево: похуже и покрупнее — для коровы и телки, помельче и получше — на серые кислые щи. Она тяпала сечкой попеременно то в одной, то в другой посудине. Шурка же, хозяйничая в избе за столом, резал напропалую, шинковал отборную сахарную капусту, с морковью, со свеклой для вкуса и красоты.
Настоящей шинковки, этого немудрого устройства из старых ломаных лезвий кос, вбитых отлого в деревяшку, острием вверх, у них в доме не водилось, и трудно было занять у соседей — все торопились разделаться с капустой, пока она не повяла и не померзла. Но и кухонным ножом, изловчась, Шурка творил чудеса, строгая, как рубанком, упругие кочни. Курчавыми стружками покрывался чисто вымытый стол. Сок брызгал из-под ножа. От капусты пахло холодом, сладостью и горечью, стружки громоздились пухлой бледной горой.
Когда гора вырастала хозяину до подбородка, он звал из сеней мать. Она осторожно посыпала, точно крестила, гору солью, долго ворошила, мяла, перетирала капусту, и та становилась мокрая, блестящая, податливо мягкая. Ее ссыпали в кадку, уминали. Шурка, жуя сахарные кочерыжки, собственноручно бросал торжественную горстку моркови и свеклы, затейливо настриженных кружками, полосками, серпиками. Затем молчаливо расторопная мать укладывала плотный ряд кочней, разрезанных надвое, заваливала их шинкованной капустой, Шурка опять кропил кадушку своими морковно — свекольными художествами, мать мостила новый ряд кочней — и так до самого верхнего обруча.
Набитую капустой кадку застилали дощечками и пригнетали камнями. Капуста оседала, приходилось добавлять, выступала вода, топила булыжник, пузырилась зеленой пеной.
— Закиснет — выкатим в сени кадушку. Скорехонько капуста поспеет, — говорила довольная мать.
— Скусная будет, да? Я люблю капусту с толченой горячей картошкой. А ты, мам?
— Уж не знаю, какая выйдет. Должно, не хуже, чем у людей, особливо кочанная. Она у меня всегда удается на удивление.
— Давай шайку, буду рубить белую, — торопил Шурка, входя в обычный азарт и почесываясь от нетерпения.
Пока мать искала под сенями рассохшуюся, заплесневелую шайку, парила ее, замачивала, хозяин, не зная, чем занять свободные руки, скоблил ножом кочерыжки, делал для братика замечательные лодочки. Шурка был сыт — пересыт, но клал скобленую мякоть в рот, чтобы добро не пропадало зря.
— Посуды маловато, — говорил он, — нарубили бы, нашинковали ого сколько… Что же ты, мамка, не заказала глебовскому бондарю нового ушата? Эх, беспамятная!
— А платить чем? Новый-то ушат, гляди, как раз без капусты бы и остался… Ничего, я крепконькие-то кочешки и подполье спрячу, до рождества сохранятся, — утешала мать. — Пирогами вас побалую. Может, отец… к рождеству вернется. Он любит пироги с капустой.
— Эге… к рождеству… любит с капустой, — бессвязно повторял, как братик, материны слова Шурка и старался поскорей перевести разговор на другое.
Но мать не унималась. Ей точно доставляло удовольствие бередить сердце пустыми словами. Тогда он кричал сердито:
— Готова шайка? Вечно ты, мамка, канителишься! Языком болтаешь, а дело стоит.
— Да ведь о таком и потолковать не грех. Поговоришь, вспомянешь — ровно живого увидишь, — виновато, грустно признавалась мать. И укоряла: — Али ты уж забыл совсем батьку?
— Еще чего скажешь! — бормотал сконфуженно Шурка, тревожно обходя взглядом мать. — Подавай скорее шайку, мне еще уроки учить надо.
— Учи на здоровье. Я и без тебя управлюсь.
— Да, как же! Управишься! — кипятился мужик, радуясь, что разговор про отца оборвался, притворяться больше не надо, что мать не расплакалась, вера ее не покидает и теперь можно поворчать и этим успокоить себя. — Знаю я, как ты управишься. Натяпаешь капусту накрупно, как корове.
— Как умею, так и изрублю. Да ведь ты у меня бычок известный, солощий… все съешь, — улыбалась лучисто мать, заглядывая ему в сердитые глаза.
Шурка чувствовал, как она проникает ему в душу, в самое тайное ее местечко, где он прятал отчаяние. Он с ужасом и стыдом догадывался, что мать все понимает и ей оттого, наверное, еще тяжелей, но она улыбается, шутит, чтобы хоть немного его развеселить.
А кто развеселит ее, мамку? Она не любит, когда забегает в избу сестрица Аннушка и с порога, не успев перекреститься, начинает со слезами и, как водится за ней, нараспев жалеть их всех, утешать, поминать бога, уверять, что непременно отец- вернется домой, а вот ее Иванушко никогда уж с погоста не придет. Удивительное дело! Аннушка говорит то же самое, что постоянно твердит мать каждый день, но тут она не поддерживает разговора, отмалчивается, прямо-таки не смотрит на сестрицу, не приглашает ее посидеть и бывает очень довольна, когда Аннушка, досыта напевшись, уходит.