Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Шурка согласился.
— Еще как придумаем! — пообещал он. Стоило ему взглянуть на точеные, словно из кости, шары — четыре с красными полосками и столько же с черными (были шары с одной полоской, как кольцо, с двумя, тремя и четырьмя), стоило покоситься на такие же деревянные молотки с длинными, раскрашенными снизу рукоятками (молотков восемь, метки одинаковые, что и на шарах, соображай: не зря!), стоило ему рассмотреть внимательно всю эту прелесть, какой он не знал, не ведал до сих пор, как в голове его, по Обыкновению, непроизвольно что-то зашебаршилось, неугомонное, приятное, закипело и принялось само по себе придумываться одно другого увлекательнее, как забавляться шарами. Витька с Мотькой тогда, в поле, как повстречались, немножко болтали про игру, и это пригодилось сейчас, отправилось незамедлительно в белобрысый стриженый чугунок, из которого выдумки хлестали уже через край. Шурка пересчитал еще раз,
Друзья покачались досыта в белоснежной, с синим днищем, не пробовавшей воды красавице шлюпке, погребли понарошку веслами, обеими парами, поработали, поправили рулем в очередь, без уступок. Яшка, как хозяин усадьбы, первый, подольше, «Чайка» (господи, экие умники Витька и Мотька, конечно, это они придумали прозвище и заставили маляров написать его по бортам лодки, чтобы не забывалось и читалось с любой стороны!), да «Чайка» летела по Волге что надо, как летали недавно в поле за пахарями белые чуда — дива, нет, еще почище, — лодка резала волны острым носом, только не зевай, держи руль прямо, направляй шлюпку против ветра. Отрадные брызги, прохладные, крупные, обласкали лица, пришлось утираться рукавами рубах.
Придя в себя, отдохнув и успокоясь, оба матроса подумали вдруг про одно, самое желанное, невольно сообразив, что они давным — давно подсоблялыцики — помощники председателя и секретаря Совета (слава тебе, кажется; они перестают это забывать). Сладко дрогнув, взглянули значительно в глаза друг другу.
— Совет что пожелает, то и делает… Эге? — спросил не очень уверенно Шурка.
— Да, ежели… захочет, — осторожно отозвался Петух. Ах, если бы Совет захотел то, что им, помощникам, сейчас до смерти желается! Не надо им винтовки и шашки, если бы Совет…
Терпение, тысячу раз терпение! Сказать по — революционному и складно: на всякое хотение должно быть Совета решение. Только так по — нынешнему, по дяди Родиному делаются большие дела. Не зевай, депутатов созывай, пиши протокол, выполняй постановление… Хо — хо! Уж они-то, Кишка и Петух, бес тебя заешь, глазом не моргнули, выполнили бы нужное им, дорогое решение Совета в единую минуточку. Можно ведь и Леньку Капарулина кликнуть на подмогу, он мастак гоняться на лодке, управляет завозней, как щепкой.
Они еще помедлили чуть, посидели молчком, помечтали каждый про себя. Затем, вздохнув, поласкав на прощание руками и босыми ногами шлюпку — двухпарку и заодно крокет, подышали еще немного мышами, прелой сбруей и вышли из каретника. Осмелев, они не прочь были по пути в поле заглянуть и в барский дом, понюхать, поглядеть, как он, пустая громадина, чувствует себя без хозяев, жива — здорова ли Иина музыка — черный комодище с запертым громом, ее круглый, вертящийся на одной ноге табурет, узнать, куда сунули в спешке барчата ружьецо «монтекристо», стреляющее всамделишными пульками, оно заменило бы молодцам — удальцам пропавшую Аладьину винтовку. Ее наверняка поднял сам дяденька Никита и припрятал в сарай под прошлогоднее сено, где винтовка до того и лежала, привезенная, как известно, со станции, выменянная в вагоне у солдат за большое спасибо и ковригу хлеба. Не помнится, чтобы перепуганные хозяева дворца клали тогда, вечером, на воз, на поповы дроги ружьецо, ему там и места не было… Да вот еще на втором этаже, в ихней, Витьки — Мотькиной комнате, прозываемой детской, в углу, возле двери, красуется, не увезен, золотистый, отсвечивающий лаком, скользкий и прохладный на ощупь шкаф со стеклом, целый — прецелый книжек, побольше, чем в квартире Григория Евгеньевича. Про школьную библиотеку и говорить не приходится, не дотянуться ей до орехового без царапков, просторного шкафа. Он допускал сравнение разве лишь с сосновым великаном в читальне, набитым романами про любовь, которые наперебой глотали девки, а друзья наши так и не нюхивали. Зато им недавно удалось прикоснуться к Мотькиным — Витькиным богатствам. Кое-что тут бешено читано однажды, если можно назвать чтением то, что проделывали Яшка и Шурка, молниеносно разглядывая картинки, выхватывая по словечку со страницы и немного более того дома, на свободе, глотая листочки с великой поспешностью. Книжечки были, как ландрининки, редкостные, слюнки текут, пальчики оближешь, — «Восемьдесят тысяч лье под
Доехала ли она благополучно с ребятами по чугунке в Питер? И почему она, всегда такая добрая, отзывчивая, не разрешила мужикам пахать заброшенный пустырь?.. Что-то поделывают в Петрограде Мотька с Витькой, уступчивые барчата, вовсе не похожие на буржуят (врет Володька Горев!), они самые простецкие деревенские парнюги, сопленосые, щедрые души в завидных, правда, гимнастерках и брюках навыпуск, в штиблетах и почти что в офицерских фуражках со значками и в белых летних чехлах. Не половить им в Питере бабочек сачками и майских жуков не посшибать с берез. Поди, там, в городе, и мух даже всех сожрали с голодухи воробьи и галки, зараз став насекомоядными. И весняночке — беляночке не придется больше играть на своей громкой, невиданной музыке, от которой мрет сердце и щиплет мороз спину. Да, не повертеться, не пошалить Ии на круглом своем одноногом стульчике, не поболтать голыми ножками в плетеных туфельках — лапоточках… Обещала скоро вернуться, спрашивала, что привезти им, Кишке и Петуху, из Питера… Спасибо, ничего не привози, сама-то хоть вернись!
Им стало грустно, Шурке и Яшке, особенно, конечно, первому. Шурка грустил об Ии, а в голову ему лезла Катька Растрепа. Он думал, как и Яшка, о книгах барчат, что попусту лежат за стеклом в ореховом шкафу, а жалел единственную книжечку, которой там и не водилось, ту, что привез с собой из Питера Володька Горев и отдал, оказывается, читать Растрепе. Да может, и не отдал, подарил…
Друзья повздыхали, каждый о своем и сообща о барском доме. У них было много неотложных причин побывать в белокаменном дворце. Но там, как слышно по громким и скорым бабьим голосам, шлепанью босиком и звяканью ведер, мыли пол и прибирались, наводили чистоту и порядок жинка Трофима Беженца, певучая говорунья — трещотка, и старшие снохи Василия Апостола. Сам он, угрюмо — рассеянный, но постоянно всевидящий, как бог, шастал по двору, наблюдая за Матвеем Сибиряком, который вставлял стекла в разбитую в зале, в нижнем этаже, раму.
Из барских хором доносилось:
— Спужались, убегли… Калачом обратно не заманишь.
— И слава тебе, давно пора, небесная матушка, спасительница…
— А моем, прибираемся. Для кого?
— Та для себя! — смеялась жинка Трофима и пела, как песню. — Слухайте, дивитесь, что кажу: сядем в крисла, як паночки… Ай, добре, мягко! Кажем ясновельможим нашенским человикам: не желаем больше працевати, желаем булку белу исти!.. Будьте ласкови, цилуйте паночкам сладки ручки!
— А что? Возьму и переберусь с ребятишками в эту самую залу, на простор, — откликнулась с сердцем тетка Дарья. — Хватит, потеснились, потолкались в людской, как овцы с ягнятами в вонючем хлеву… Ить мы тоже люди, хотим маленько пожить по — людски. А — а, не дозволено?! Мужей поубивали и нас убивайте коли так!
Она заплакала.
Плач подхватили, запричитали, зауговаривали, и ничего другого не стало слышно.
Матвей Сибиряк, насвистывая и точно не глядя, водил по большому квадратному стеклу «алмазом», легонько, с писком чиркал им, приложив вместо линейки складной, желтовато — облезлый аршин. Потом, подставив под стекло колено, сделал резко сильное, уверенное движение обеими руками, будто ломая палку, и стекло, хрустнув, разделилось на две неравные части, как было задумано и вымерено мастером — стекольщиком: вставляй в раму, прибивай мелкими гвоздиками, замазывай натолсто жирной замазкой, вкусно пахнущей льняным маслом.
Хваток, решителен на все задумки Матвей, фронтовик — герой, каких поискать; водил в атаку приятелей, когда они назад запятили, потерял, жалко, должно быть, в бою, серебряный георгиевский крестик, с которым приезжал домой осенью. Ну, да он другой завоюет, храбрец, отобрал на днях свою полоску ярового у Быкова, тот и не пикнул: понял, с кем имеет дело.
Скоро из залы глянуло во двор окно тусклыми от пыли, захватанными в замазке стеклами, и у ребят от одного вида знакомой рамы, словно бы не тронутой, никогда не пострадавшей, отлегло довольно порядочно на душе. Мать честная, смотрите — глядите, как мало надобно человеку, чтобы ему сносно жилось — дышалось на свете!