Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Горев отстранил курьера от дверей, вошел в кабинет инспектора-комиссара, сидевшего в шинели и фуражке. Поблагодарил за науку, обещался непременно и скоро научиться писать без ошибок. А мыслить, думать…
— Всю жизнь голову ломаем, гражданин, не знаю, как вас по фамилии… Вот и додумались: взяли власть в свои руки. Извольте сдать полномочия. Временное правительство сидит в Петропавловской крепости, сам отправлял их туда. Не уступите власти, и вас сейчас отведем в тюрьму, благо она недалече, сразу за городом.
— Хо-хо! Уступил? — наперебой
— Евгеньич, записывай меня, в первый класс! — орал Пашкин родитель, держась за живот. — Ах, собака, как он тебя укусил, Сергеич! И ты стерпел? В морду бы ему, в морду!
— Погоди, дай узнать наиважнеющее: уступил, нет?
— Уступил, конечно, — ответил Горев без смеха, ворочаясь, должно быть, за столом. Кожаная черная тужурка от движения загремела.
Послышалось? Показалось? Ей-богу, железом стучало и гремело в избе!.. Ну, скрипела куртка, какая разница. Всем ребятам в сенях захотелось надеть такую громкую одежину и пошуметь, поскрипеть железной кожей.
Володькин батя — молодчага — рассказал еще про караульную роту, она после митинга перешла вместе с новым командиром на сторону Советской власти.
— Создали комитет вроде военно-революционного, как в Петрограде… Вашего покорного слугу выбрали председателем. Помогли земской управе самораспуститься. Организуем созыв уездного съезда Советов… А как дела в волости?
Дядя Родя и слова не сказал, только плюнул, надо быть, потому, что тут же послышался взволнованно-решительный, самый знакомый из знакомых, ужасно любимый голос:
— Созовем волостной сход в школе. Помещение удобное, между классами перегородка до потолка, как дверь, раскрывается на обе стороны… Ну те-с, раздвинем перегородку, места всем хватит. Дюшен — меньшевик, что вы от него хотите?
— Ура-а-а! — рявкнули сени. — Да здравствует наша школа! С перегородкой!
Вразноголосицу оглушительно летело в избу:
— Долой контрреволюционеров Стрельцова и Дюшена!.. Он курит папиросы «Дюшес», потому его и зовут так… Смерть врагам народа!
Великих ораторов, крикунов прогнали из сеней на крыльцо, чтобы не мешали депутатам…
В эти именно дни неожиданно появился в усадьбе дедко Василий Апостол в зимнем, на вате, пиджаке, который был ему тесен и короток, в чужих яловых сапогах с заплатами на голенищах и сам какой-то чужой, не похожий на себя: притихший, ласковый с людьми. Он, оказывается, гостил у дальних сродников, ткачей, в Иваново-Вознесенске. Сродники и одели, обули деда. Он хвалил племяшей, но жить у них не остался.
— Воздух чижолый, фабричный, дыху нет, в одночасье помрешь, а мне нельзя, рано, — объяснял он. — Не все в жизни совершил, глуп был, верил тому, чему не надобно… Теперича поумнел маленько. Совершу!.. И других научу, потому уразумел, — загадочно говорил добро и мягко Василий Ионыч.
Уж не дуб шумел бурей и не гнулся, суковато-прямой, с сивой бородой по пояс и бездонными
Родня пообстригла ему бороду, а не обровняла, она торчала кудельными клочьями, как старый, облезлый веник. И темные омуты в глазницах пропали, точно высохли. Из глубоких ям глядели ласково-грустно на народ блекло-голубоватые глаза, точно осеннее, затуманенное к вечеру небо. Они как бы все время ласково-тихо беседовали с людьми, эти выцветшие очи, и, вдруг, зажигаясь, становились синими, молодыми и кричали криком что-то страшное, непонятное.
После того, как дедко Василий, получив с фронта известие о гибели последнего, младшего сына Иванка, изрубил на дрова и сжег в подтопке иконы, пустив на растопку вместо бересты псалтырь и библию, снохи очень боялись его, ни в чем не перечили, сторонились, как он явился в усадьбу, шептались, что старый спятил с ума.
Да и все мамки так думали и при встречах с дедом шарахались прочь. А мужики, начитавшись газет, наслушавшись питерских невозможных новостей, посмеиваясь, пытали громко деда Василия, и он охотно, тихо-ласково отвечал им, как малым, неразумным внучатам, и все одно и то же: о боге.
— Человек и есть бог, для себя и для других… Говорю вам, человек на земле — бог… И нету никакого другого.
— Ух ты! А на небе?
— И на небе, ежели очутишься на ероплане, станешь там богом.
— Обожди, куда же господь денется?
Дед внезапно опалял ржущих, веселых мужиков синими молниями.
— По шапке его, вашего бога, как царя!
И тут же меняясь, будто лаская несмышленышей, дорогих ему, непонятливых, толковал опять свое, одинаковое:
— Нету царя на земле, нет и на небе.
Максим Фомичев, если был поблизости и слышал такое, плевался и бранился.
— Окстись, богохул, антихрист! Что ты городишь, подумал?.. Право слово, антихрист, другого имени тебе нет!
— Эх ты… Вася-антихрист! — укоризненно повторил, вздыхая, Устин Павлыч.
Олегов отец, одетый во все старенькое, серенькое, незаметное, не отходил нынче от народа. Где мужики, там и он. Больше молчал, поддакивал, если речь заходила о новой власти, которую он открыто одобрял. Теперь, слушая деда, косясь на него из-под разбитых, перевязанных суровыми нитками очков, давно потерянных и вдруг найденных, Устин Павлыч задумчиво бормотал:
— Без царя, без Керенского жить можно. Особливо сейчас, с большевиками, умничками. А без бога, кто его знает, пожалуй, робковато… Без бога, Василий Ионыч, человечишко, пожалуй, станет зверем. Только бог его в руцах своих и держит. Побаивается господа всевышнего, с-сукин сынок, и не все дозволяет себе… А ежели ему некого бояться?.. Пожрет один другого!
Не повышая голоса, дед отвечал упрямо-ласково:
— Как знать, может, и не пожрет… Ну, богатых проглотит, не жалко: того стоят. А бедных чего ему есть? Он, человек, сам бедный.