Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Катькин отец, посиживая молчком у дверей, словно присмиревший после отсидки в остроге, вынул из рваного рукава припрятанную глиняную трубку-коротышку, пыхнул из нее открыто-насмешливо:
— Мир… Так они тебя и послушаются, согласятся, буржуи!
Горев заскрипел ремнями и кожей, поправил свою военную сбрую, одернул командирскую, черно блестевшую тужурку.
— Значит, будем защищать революцию с оружием в руках, — ответил он.
И в школе видели и поняли, что он и к этому готов.
— Стало, опять война? — мрачно плюнул кто-то на передней парте.
— А ты что захотел? — прорычал Осип Тюкин от дверей, наливаясь бешенством. Нет, он был и останется Осей Бешеным до смерти, Растрепа
— За гранату, — подсказал Митрий Сидоров. Он не стерпел — надобно потешить народ. Поржут меринами мужики и еще верней решат все дела. — Да запал не позабудь, сунь в гранату, — с подчеркнутым простодушием добавил Митрий. — А то жестяная твоя бутылка, едрено-зелено, так бутылкой и останется… как было на барском лугу.
Про гранату Осипа Тюкина многие слыхали. Школа чуть не развалилась от хохота.
Откуда-то из коридора, с задних мест, медленно плыла по рукам записка в президиум. Ребятня с интересом следила, как ее передавали с парты на парту. Оказалось, и не записка — целое письмо. Дядя Родя, председательствуя, принял мятый конверт, разорвал, пробежал листок глазами.
— А где же податель письма? — спросил он.
Никто не откликнулся, не отозвался. Точно конверт сам прилетел откуда-то по воздуху.
Яшкин отец громко прочитал записку вслух. Это была знакомая телеграмма из губернии: не признавать Советскую власть, не подчиняться ее распоряжениям.
Что тут было! И говорить никому не позволили, и голосовать телеграмму запретили. Смех и гнев перекатывались по партам. До самого потолка поднимался и гремел гром. Того и гляди не выдержит старая, гнилая матица, и потолок провалится.
Матица выдержала. Не выдержал мужичок в белой сатиновой рубашке, без пиджака и жилета, он располагался за ближней к президиуму партой совсем как дома. Подскочил к столу, как с печи свалился. Маленький, большеголовый, что гриб боровик, светясь ясными, как у малых ребятишек, глазами, он тоненько крикнул за всех:
— Всецело признаем одну Советскую власть… Записать в приговор, записать!..
Горев поддержал мужичка-боровичка, настоял, чтобы проголосовали и занесли в протокол.
— Вообще-то телеграмма, пока добиралась к нам, немного устарела, — сказал Афанасий Сергеевич с усмешкой. — Дюшена в губернии прогнали. Советская власть провозглашена рабочими в Ярославле.
Но кто же все-таки принес сюда, на съезд, проклятую телеграмму? Почему не показывается? Старшеклассники возмущенно переглядывались. Прячется! Есть, есть здесь, в школе, супротивники Советской власти… Надобно их найти.
Став у стены на цыпочки, вывихнув шеи, добровольные стражи революции зорко разглядывали волостной сход через затылки президиума. Но и самые глазастые-разглазастые, пристальные, как Олег Двухголовый, не замечали ровнехонько никакой контрреволюции. Съезд Советов дымил и дышал одной, казалось, грудью, смотрел на ребят, отвечал им одинаковыми светлыми глазами. Конечно, всякий по-своему радовался и сердился, шумел, смеялся на свой лад. Но лад этот был опять-таки один, советский, иначе не скажешь, не подумаешь.
Приметил Шурка Егора Михайловича из Глебова, пьяненького на радостях революции. Подпалины на кудельной бороденке редкие какие-то нынче, и сама она поубавилась заметно, будто жена спозаранку постаралась, расправилась за недозволенный самогон. Егору Михайловичу, видать, вполне было достаточно того, что он успел хлебнуть, сбегав на станцию к самогонному варилу Нюрке Пузырьку, и он уж обнимал недруга Быкова: «Павлыч, наша взяла… дуй те горой!» — приговаривал он и лез целоваться. Устин,
Шурке мешала разглядывать народ чья-то цветастая, праздничная шаль. Он отводил взгляд в разные стороны, шаль все ему мешала, притягивала и не отпускала и ровно была знакомая. Он признал свою мать по этой питерской шали, и не сразу узнал по лицу, и порадовался, какая нынче его мамка хорошая, разрумянилась от жары в классе. Она стояла в самом его конце, где не было парт и теснились опоздавшие делегаты и неделегаты — Солина Молодуха, Минодора, Катерина Барабанова, Коля Нема, работник попа и бессловесная Володькина родительница-питерщица, такая несхожая с мужем Афанасием Сергеевичем.
Коля Нема, должно, гугукая, пытался рассказать что-то мамкам на пальцах.
Ковровая шаль, спущенная на плечи мамки, играла и переливалась «Варвариным цветом». Шурка глядел на шаль, а видел дядю Родю вчера в избе. Он осторожно-бережно, точно боясь уронить и разбить, держал мамкину руку. «Должно быть, нам вместе жить… ребят растить, Пелагея Ивановна… Поля», — тихо-медленно, с запинкой, говорил он. Мать не отвечала, руки не отняла. Темная от загара, с вспухшими, покривившимися пальцами, эта знакомая до каждой трещинки, мозолей, до всякой зажившей и незажившей царапинки, ласковая и строгая материна рука, которая шлепала и баловала Шурку и Ванятку, лежала теперь беспомощно в большой, сильной ладони дяди Роди и казалась очень-очень маленькой и беззащитной.
Шурка оторвал влажный взгляд от ковровой шали и торопливо, не зная зачем, отыскал и схватил Катькину теплую, мягкую ладошку.
Растрепа вырвала руку, зашипела:
— Как не стыдно!.. Видят…
Бритый дядька в пальто на лисьем меху, с отогнутыми огненно-рыжими вытертыми бортами и котиковым, вовсе стареньким воротником, дядька, не похожий на деревенского, зло жаловался Гореву, что они, городские агитаторы, большевики, все рабочими их, мужиков, потчуют, в нос им суют мастеровщину. Пролетариат, везде пролетариат заправляет, честь ему и хвала. А где же крестьянин? Ведь Советская власть и мужицкая, не одних рабочих. Вон в декретах Ленин-то ее рабоче-крестьянской властью прозывает. А послушаешь иного товарища из города, по его суждению выходит — мужик был и есть сбоку припека. Обидно! Каравай — мужик подавай, управлять миром — не вышел рылом…