Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
— Со дна поддевай, там черносливинки запрятаны, — шепчет Яшка и бывалым, решительным движением тянется за ложкой.
— Проходи, проходи, баловник… который раз прикладываешься, обжора! — сурово говорит Аграфена, прижимая плошку к горбатой груди.
— Обозналась, тетенька Аграфена, первый разик, ей — богу! — тоненько, не своим голосом, пищит Яшка. — Дай помянуть новопреставленную душу дяденьки Игната… Хо — ро — оший был мужик! — как взрослый, проникновенно говорит Яшка.
— Обознаешься тут… — сдаваясь, растроганно ворчит горбунья. Перекстись, поминальщик!
Петух быстро крестится и, загребая полную ложку
Приятели возвращаются за ограду. Шурка недовольно замечает своему другу:
— Наврал ты про чернослив!
— Наврал, — сознался Яшка. — Разве такая горбуша бедная черносливинок положит?.. Айда на Волгу купаться!
Они долго плещутся в воде, лежат на солнышке в горячем, похрустывающем песке, плоскими камешками «пекут блины» на спокойной глади реки. Шурка рассказывает Яшке со всеми подробностями про утреннюю рыбную ловлю, и зависть друга ему приятна.
В церковь они попадают к крестному ходу. Шурка с трудом разыскивает мать и встает позади нее. Она устала держать Ванятку на одной руке, почти не крестится, о чем-то думает и не вдруг замечает Шурку. А заметив, набрасывается:
— Где ты пропадал? Вот постой, ужо…
— Я пропадал? — удивляется Шурка. — Да все время сзади тебя стоял!
— Что-то не видно было.
— Ну, еще бы, — хитрит Шурка. — Народу эвон сколько, а я маленький. Разве увидишь!
Глава XXI
ПРАЗДНИЧНЫЙ СТОЛ
Сразу после обедни пришли гости. Первой прилетела сестрица Аннушка, коротконогая, постоянно говорившая нараспев, быстроглазая толстуха. Перекрестившись на образа и пропев: «С пра — аздничком, братец Миколай и сестричка Пелагея!» — она вызвалась помогать матери уставлять на столе угощение. И так рьяно принялась за дело, рыская из кухни в зало, что мать ее похвалила:
— Ай, и ловка же ты, Аннушка!
— Будешь ловкой без муже — енька — а, сестричка. Ох, тяжела — а наша вдовья до — оля! Как жив был мой Ва — анечка, не знала я забо — отушки. Царицей жила, господи!.. Уж как мой-то Ва — анечка, бывалоче… лишний раз ступи — ить не давал…
— Запела! — проворчал отец, набивая в спальне блестящий портсигар папиросами.
— Врет? — шепотом спросил Шурка.
— Известно. Жила с братом Иваном, как кошка с собакой. Редкий день не дрались.
Из-за Волги пришел брат матери дядя Прохор, угрюмый, черный, как вар, сапожник. Вместе с ним пришли его жена тетя Настя и взрослая дочь. Не заходя в избу, дядя Прохор сел на крыльце, свернул черными негнущимися пальцами огромную козью ножку и задымил, односложно и неохотно отвечая на вопросы. Приползла, вздыхая и охая, слепая бабушка Матрена, которой Шурка очень обрадовался. У нее, как всегда, мелко и часто тряслась седая голова, точно бабушка постоянно кому-то кланялась. Пришли еще родственники, дальние, которых Шурка не знал и просто звал дяденьками и тетеньками, чинно поздоровались, расселись по лавкам и вступили с отцом в негромкую беседу.
Щелкая портсигаром, отец угощал дядей папиросами. Его расспрашивали о Питере, и он охотно рассказывал про свою хорошую жизнь, про большие заработки. И пуще прежнего уверовал Шурка, что отец его
Родственники сетовали на бескормицу, жаловались, что хлеба не родятся, коровы совсем перестали доиться, сахар и чай против прежнего в цене поднялись и керосин подорожал, а к белой муке прямо не подступишься.
Только и слышалось:
— Тяжело!
— Да, дюже плохо…
— Совсем каюк пришел.
— Хоть околевай.
Слушает Шурка эти невеселые, сопровождаемые вздохами, а порой и бранным словом разговоры, и ему становится не по себе. Точно грозовая туча надвинулась, закрыла солнце и сеет мрак на все окружающее. И в Шуркиной душе вот так же сразу потемнело, сделалось тоскливо и все перепуталось.
«Зачем они собираются умирать? — недоумевал он. — Странников, что ли, наслушались? Поехали бы к отцу в Питер и жили там, как он, припеваючи. Они, наверное, стесняются попросить батю. А он не приглашает, помалкивает… Почему?»
Шурке досадно на отца и совестно за свои новые башмаки. Он перестает болтать ногами.
— Ну, авось как-нибудь проживем, — заключают с надеждой дяди и тети.
— А пра — а… Живы будем — сыты будем!
— Не безрукие, слава тебе…
С уважением смотрит Шурка на крупные, мозолистые ладони дядей и тетей, на их мужественные, в морщинах и коричневом загаре лица. Значит, они не умрут, это так говорят, для красного словца. И лучик света вновь проскальзывает в его душу. Спасут дядей и тетей руки, вот эти большие сильные пальцы с крепкими ногтями и въевшейся пылью. Хорошо бы отрастить людям по четыре руки — наверное, сразу бы все люди зажили богато…
Тем временем на двух сдвинутых столах стараниями сестрицы Аннушки и матери поставлены любимые всеми астраханские селедки. Они плавают в подсолнечном масле и уксусе, щедро обложенные вареной картошкой и свежим зеленым луком. Поставлены на стол тарелки с дешевой чайной колбасой, настриженной тонкими розовыми пятаками, остро пахнущими чесноком, сковорода с жареным лещом, щукой и окунями, противень с толстой ноздреватой яичницей — драченой, дымящей ароматным паром; красуются ломти поджаристого пирога с сагой и крутыми, мелко изрубленными яйцами, с рисом и малосольным судаком и прочие лакомые кушанья, что бывают на столе раз в году, в тихвинскую. Водка разлита в пузыристые графинчики с петухами на донышках. Стеклянное ожерелье рюмок окружает эту мужицкую благодать. Давно согрет ведерный самовар, чтобы вдоволь было гостям заветного китайского чая. Две сахарницы полны сластей и питерская роскошь — желтобокий лимон разрезан и разложен крохотными прозрачными дольками в стаканы и чашки. Кувшины с пивом ждут своей очереди на кухне.
Шурка считает на столах чайную посуду, потом украдкой, по пальцам, считает гостей — есть лишние чашки. Выходит, и его, вопреки правилам, посадят нынче за стол со взрослыми.
Все стараются не смотреть на стол, хотя закусить не прочь, потому, как известно, идя в гости, каждый не наедается дома, бережет живот для даровых, обильных кушаний. Изредка лишь кто-нибудь из гостей, как бы невзначай покосившись на пахучую аппетитную еду, спросит:
— Колбаску-то, братец, на станции покупал?