Открытие мира
Шрифт:
В казенке затихла беседа. Парни и девки разошлись ненадолго по домам. Чаю напьются, поедят и снова заведут свою бесконечную кадриль.
За шоссейкой с побелевшими камнями, за серыми, сонно насупившимися избами и амбарами румянится край неба. Вечерняя зорька сошлась с утренней. Они разгоняют за Волгой облака, прокладывая дорогу солнышку.
Скоро затрубит Сморчок, но мужики и не думают уходить от Косоурова палисада. Они все толкуют с Афанасием Сергеевичем. Лица у них как-то подобрели, глаза светятся. Верно, немножко научил их Горев, как жить лучше. Вот бы и Шуркиному отцу послушать... Может,
– Есть такие люди, правильно... Кремень! Искру дают, - который раз повторяет дядя Родя в самое Шуркино ухо, так что щекотно становится. Будет их, мы скажем, на свете больше - подожгут сердца, поведут народ...
– В тюрьму, что ли?
– насмешливо спрашивает дядя Ося, поднимаясь с травы и потягиваясь.
– Ха-а... Тьфу!
– зевает и плюется он спросонок.
– В тюрьму, мытарь, и я могу повести. Дорожка известная, бывал... Нет, ты меня к правде веди, коли растревожил... А где она? Покажи!
– требует он, поглядывая исподлобья на Горева, точно вызывая его на спор.
За него откликается Никита Аладьин:
– Найдутся такие, покажут.
– Вот это самое...
– Дядя Ося складывает пальцы в кукиш, подносит его себе под нос, будто нюхает. Потом раскрывает пальцы и дует на пустую ладонь.
– Видал? Вот те и вся ихняя правда!
– Рехнулся ты, Тюкин, от безделья, - недовольно говорит дядя Родя, спуская Шурку с колен.
– Александр, спать пора. Иди, - приказывает он.
Шурка еще минуточку медлит.
Тюкин скрипит зубами. Дыбом стоят рыжие волосы, в них запуталась солома, перья.
– Ага-а! Рехнулся?
– рычит он.
– А ты - нет? Страшно на правду-то смотреть?.. А ты смотри-и... Вот она!
– Он опять складывает кукиш и сует его в бороду дяде Роде.
– Не жмурься! Я всю жизнь гляжу - не боюсь.
Дядя Родя отмахивается от кукиша, как от комара. Мужики принимаются ругать Катькиного отца.
Полусонный, Шурка бредет домой. Не раздеваясь, он сваливается в сенях на постельник, заботливо припасенный матерью.
Глава XXVII
ЧУДО, ВЫМОЛЕННОЕ ШУРКОЙ
Вот так и случилось, что проспал Шурка самое интересное.
Когда поздно утром поднялся он в мятой матроске, тесных жарких башмаках и, продирая кулаками глаза, хромая и натыкаясь в сенях на ларь и кадки, вышел во двор, отец, на себя не похожий, умывался у крыльца. Лицо и руки у отца были в саже, точно в трубу лазил. Один рукав питерской рубахи болтался лоскутьями, другой совсем пропал. Через все голое плечо, обожженное, в волдырях, шла глубокая царапина в запекшейся крови. Расставив широко ноги в серых от пепла сапогах, фыркая грязной мыльной пеной, отец оживленно рассказывал матери:
– Дрожит вся, мычит жалостно, а упирается... телушка-то. Я ее хвать за рога - и волоком. Быков кричит: "Не тро-ожь! Убьет!" - а я знай волоку... Тут бревно на меня свалилось, задело немного. Насилу выскочил. И телушка за мной... Дотла сгорел двор... Однако добро, скотину преотлично вытащили.
Мать, поливая из ведра в черные отцовы ладони, ахает и крестится.
– Слава тебе, хоть ветру не
– Как тут не сунешься? Жалко... Не пропадать же добру.
Не стоило большого труда догадаться, что был пожар у лавочника. Отец поспел на пожар, видать, вовремя. А Шурка прозевал редкое зрелище.
Он сердито щурится на солнце, поднявшееся довольно высоко, завистливо и восхищенно разглядывает отца. Левый, опаленный ус заметно стал короче правого.
– И лавка сгорела?
– спрашивает Шурка.
– А пряники?
– Уцелели, - смеется отец, плескаясь водой.
– Да ты что, разве не был на пожаре?
– Его и набат не поднял, - отвечает мать, подавая отцу чистое полотенце.
– Бесстыдник! Рубашку-то не снял, завалился, неряха, так и дрых. Измял как, посмотри. В чем седня ходить будешь? Ведь тифинская еще, - ворчит она.
"Вот как! И набат был, а я ничего не слыхал..." - огорченно думает Шурка.
– Не чутко, кто поджег?
– спрашивает мать отца.
– Руки-ноги не оставил... На Сморчка показывает Быков. Грозился, слышь, пастух... Кабы не подоспел Родион с пожарной машиной, не отстоять бы нам дом, да и казенка сгорела бы.
– Так и надо, не жадничай, не пускай беседы... Может, парни курили у двора и заронили огонь.
– Ищи-свищи теперь. А двора-то нет.
"Значит, и дядя Родя пожар тушил. И Яшка, наверное, не прозевал, грустно размышляет Шурка.
– Только меня одного не хватало.
– Он переносит обиду на отца.
– Землю у него воруют, а он телку спасает... И хорошо, что я проспал пожар. Всегда буду просыпать пожары. Вот вам!"
Он возвращается в избу, стаскивает башмаки и с сердитым удовольствием топает по полу голыми онемелыми пятками. Прищемил в сердцах хвост коту. Тот замяукал на всю избу. Проснулся братик в зыбке, заплакал. С печи ощупью слезла бабуша Матрена, вздыхая и кивая головой, принялась качать скрипучую зыбку.
За чаем мать заглянула Шурке в лицо и рассердилась:
– Да ты не умывался, негодяй? Марш из-за стола!
Он покорно повозился на кухне под глиняным, с отбитым рыльцем, умывальником, хотя и не любил этого делать. На него нашло какое-то тупое безразличие. И даже когда бабуша сказала, что не пойдет, пожалуй, сегодня домой и понянчится с Ваняткой, Шурка не запрыгал от радости, не повис на шее у бабуши, а молча отправился гулять.
Праздник догорал, как костер, в который не прибавляют хворосту. Вот вспыхнула в какой-то избе песня, слабо загуляла по улице и погасла. Допивались неполные рюмки вина, опрокидывались вверх дном графинчики и бутылки, чтобы слить сиротливые капельки водки. Доедались последки вчерашних кушаний. Хозяйки не угощали, не потчевали заночевавших, собиравшихся восвояси гостей, а только поглядывали из-за самоваров, как бы за столом понемножку на всех хватило еды. Разговоры тянулись вяло, лениво, словно дым в ненастный день. Все вздыхали, кашляли, кряхтели. Так шипят и тлеют в костре последние головешки, попыхивая редкими струйками дыма. И не пахнет этот дым, и глаз не ест, и тепла не дают остывшие седые угли.