Открытие мира
Шрифт:
– Здравствуй, Устин, - дружелюбно отозвался Горев.
– Нет, еще не началась, сам знаешь.
– Откуда мне знать?
– Ну как же? Ежели бы что стряслось, тебе первому по шее попало бы, ласково сказал Горев.
Мужики засмеялись и заворочались от удовольствия. Пришлось и Быкову смеяться, что он и сделал весьма старательно.
– Хи-хи... ха-ха-ха! Шутник, Афанасий Сергеич. Да кому же моя шейка помешала?
– Малым ребятам, Устин Павлович, малым ребятам, - серьезно ответил Горев, и мужики захохотали громче
Уж не из тех ли он хороших людей с Обуховского завода, про которых рассказывал дядя Родя за обедом? Шурка долго не спускал глаз с Горева...
Давно зашло солнце, погасли окна в избах, пала на траву роса. Сизые тени слились в одну тень под липами и березами. Но на луговине, на дороге, на всех открытых местах еще было светло, и ребята, пользуясь этим, погнали на гумно Яшку Петуха, проигравшего в "куру". Надо было торопиться: в казенке зажглись лампы, смолкли песни девок и гармоника поздеевского кузнеца замирала последними переборами, точно отдыхая перед кадрилью.
Яшка, как полагалось, скакал на одной ноге, Шурка поддавал палкой деревяшку, ведя аккуратный счет проигранным ударам, а ребята, следуя толпой за Петухом, на разные лады скороговоркой пели:
Кура яйца несет,
На жароточке* печет...
Как приступишь
Куру дам!
У Косоурова сарая Шурка заключительно ударил по "куре" не очень шибко, жалея закадычного друга, попавшего в беду. Яшка заметил это и озлился.
– Ты чего? Бей как следует!
– Да я как следует и бью!
– отвечал, красноречиво моргая, Шурка.
– Нет, ты понарошку, тихонько ударяешь, я вижу... Не подмигивай. Что, рука устала?
– Вот еще!
– Ты думаешь... я устал?
– задиристо спросил Яшка, переводя дух и шмыгая носом.
– Да я еще десять раз по столечку проскачу и не охну, сказал он, стоя на одной ноге, как настоящий петух, и потрясая лохмами. Бей, говорят тебе, как полагается! А то я не буду играть.
Все ребята оценили поведение Яшки по достоинству. Этакий молодчина Петух! Не желает, чтобы ему делали послабление.
Шурка исполнил требование друга самым старательным образом, Яшка поскакал искать деревяшку в траве.
Ребята, поджидая, сгрудились у сарая. Тут им послышались шорохи и сопение. Наверное, какой-нибудь гуляка храпел и ворочался на соломе. Не Саша ли это Пупа? А может, пастух Сморчок - что-то его не видать весь вечер?
Дверь в сарай была приоткрыта, они заглянули в щелку.
В полумраке, прямо перед входом, с перекладины свисала веревка, а на ней качался, дергаясь ногами, Косоуров. Он странно набычился, прижав подбородок к груди, вытаращил глаза и хрипел, шевеля огромным, как коровьим, черным высунутым языком.
– А-а-а!
– дико закричали ребята и шарахнулись от сарая к мосту.
Они бежали, оглядывались и пуще прибавляли ходу и крику. Мужики на луговине встревоженно повернули к ним бороды.
– Какой там вас домовой напугал?
Шурка с разбегу ткнулся в колени дяди Роди.
– Косоуров... в сарае... на веревке висит!
Горев чуть слышно свистнул, вскакивая.
– Вот тебе и праздничек!
Мужики бросились на гумно.
Ребята не посмели вернуться к сараю, остались на лужайке, дрожа и перешептываясь.
– Неужто вправду удавился?
– спрашивал Яшка.
– Я ничего не видел... "куру" потерял. Что же вы не позвали меня к сараю, как смотрели?
– Да-а... он язык высунул... точно дразнится.
– А глазами так и ворочает, пра-а!
– Удавленник-то?
– Эге. И ногами дрыгался.
– Значит, живой?
– допытывался Яшка.
– Не знаю, - сказал Шурка, поеживаясь.
– Хрипел шибко.
– Стой! Несут!
От сарая медленно шли прямиком по гумну, приминая траву, мужики. Дядя Родя, Никита Аладьин, Устин Павлыч и еще кто-то несли на руках Косоурова, ногами вперед, как покойника. Остальные, теснясь, помогали.
Ребята побежали навстречу. Теперь им не страшно было, а только жалко Косоурова и любопытно. Седая взлохмаченная голова кабатчика свисала вниз и качалась, словно он сожалел о случившемся, раскаивался. На темном бородатом лице был приметен один разинутый рот, как яма.
А в казенке весело, не зная ничего, гремела кадриль, и даже здесь, на гумне, слышно было, как топали, ухали и свистели парни. На шоссейке смеялись и кричали бабы, должно быть идя на беседу. Кто-то пел на завалинке во все пьяное непослушное горло:
Э-эх, да ты не сто-ой...
На го... го-ре кру...то-ой!
Мужики несли Косоурова осторожно, тихо переговариваясь:
– Ровнее голову-то держите.
– Счастье его, по подбородку веревка захлестнулась.
– Водки ему дать - пройдет.
– В больницу надо, верней.
– Дурачок, на какое решился... Ах ты дурачок!
– приговаривал Устин Павлыч, высоко, обеими руками держа ногу удавленника и будто рассматривая заплаты на голенище сапога.
– В палисад... Лошадь! Живо!
– негромко, властно командовал Афанасий Горев.
Сбегался народ от казенки, заглядывал на ходу на удавленника, притихал, шептался. Многие почему-то крестились.
Когда переходили шоссейку, появилась Косоуриха. Она как была в праздничном платье, так и грохнулась на камни, забилась, заголосила, подметая подолом пыль на дороге. Бабы подняли Косоуриху, уговаривая и плача вместе с ней, повели к дому, в палисад, куда мужики внесли и положили под черемуху Косоурова. Он не открывал глаз, не шевелился, только хрипел, слабо ворочая высунутым языком. Мужики выкатили из-под навеса дроги, на ощупь мазали дегтем колеса. Все суетились в сумерках, толкались, мешая друг другу. Ребята лезли везде смотреть, попадали взрослым под ноги, их сердито гнали прочь. Но разве можно было уйти?