Открытый научный семинар:Феномен человека в его эволюции и динамике. 2005-2011
Шрифт:
Опишем старца Зосиму, рассказчика же не будем. Я только скажу, что рассказчик вполне сближен с исихастким миром. Он заявляет свою причастность к миру ценностей исихасткой традиции. Он не просто говорит о старцах, а выражает свое примыкание к их миру. Он обнаруживает даже духовную зрелость. Он внутри исихасктой традиции достаточно умудрен, для того чтобы различать. Он называет изувером Отца Ферапонта, который истовый аскет, но противник Зосимы и представляет собой такого фанатичного проклинателя всего мирского. На рассказчике не будем останавливаться, он недействующая фигура, у него антропологии нет. Он не воплощает никаких антропологических стратегий и практик. Для нас в его разговорной позиции важно его примыкание к миру исихастких ценностей. Вокруг старца Зосимы разговор развертывается пространный. Это тот случай, когда такая проблематика уже обсуждалась. Такой подход, реконструкция антропологическая не встречалась мне в литературе. Но по поводу Зосимы, его отношения с исихазмом — антропологические, идейные — очень даже обсуждались. Вопрос о том, насколько Зосима репрезентативен для русского исихазма и для исихазма вообще, обсуждается давно, с первых месяцев после публикации «Братьев Карамазовых». Еще в те немногие месяцы, которые оставались между публикацией «Карамазовых» и кончиной Достоевского, появились дискуссии вокруг этого вопроса. И довольно критически ставился этот вопрос. Константин Леонтьев в газете «Варшавский дневник» опубликовал цикл статей с резкой критикой того типа духовности, который представляет
Теперь о старчестве как таковом. В нем сочетается две стороны, два служения — внутреннее и внешнее. Старцу открыт внутренний мир другого человека, это существо феномена. Это дар старчества. И в силу этого дара старец — это прозорливый советник и духовный наставник для любого пришедшего к нему человека, для любого, кого старец видит перед собою. Старец несет эту особую миссию для людей любых званий и состояний. Но у этого дара есть свой исток, свое основание. И этот исток — пребывание старца в мире духовной традиции. Истоком служит тот факт, что старец — искушенный исихаст. Он достиг высших ступеней духовного восхождения и никогда не оставляет практики, той практики, которая и является лествицей духовного восхождения. Старец должен парадоксально совмещать два служения — полноту исихасткой практики и служение людям. Каждое из двух служений является всепоглощающим. И это парадоксальное сочетание двух служений — ключ старчества. В этом и заключается специальная харизма старца и старчества. Это общая картина.
Теперь что касается старца Зосимы, отвечает ли он этим требованиям? Образ старца Зосимы имеет в романе очень значительное место. Целая книга для него отведена, к тому же и центральная в романе. Причем это выявление сознания Зосимы происходит как в одном служении, так и в другом. Зосиму мы видим и в его душенаставничесвте — в общении с внешними посетителями, и в общении с внутренним кругом — в общении с иноками. И вот что этот дискурс Зосимы нам говорит: во всем этом дискурсе Зосимы, включая и часть, обращенную к монахам, практически нет следов того, что старец — практикующий исихаст, что он исполняет исихасткое умное делание. Поучения Зосимы ничего не говорят об исихастком методе, о ступенях восхождения по исихасткой лествице. В поучениях есть один абзац о молитве. Но этот абзац не имеет никакого касательства к тому учению о молитве, которое является ядром исихазма. Сам слог зосимовых поучений вовсе не напоминает аскетических текстов. В частности, Зосима не пытается подчеркнуть свою укорененность в традиции. Его поучения практически не содержат цитат и отсылок к учителям исихасткой традиции. А в аскетическом дискурсе вот эти отсылы — непростая формальность. Это один из критериев, с помощью которых удостоверяется подлинность опыта. Подлинность транслируемого опыта в частности критериями отсыла к самой традиции, к ее корпусу, к ее классике таким путем и удостоверяется. Во всей зосимовой книге самое тщательное комментирование отыскало всего два отсыла к исихасткой литературе. Оба отсыла к Исааку Сирину, причем к местам неисихасткого характера.
Материал для написания книги Зосимы Достоевскому предоставили писания святого Тихона Задонского. А отчасти материалы его жития. Эти материалы недалеко от исихазма, они созвучны с исихазмом. Но они не прямо и непосрдедсвтенно в исихастской традиции. Таким образом, налицо явная исихастская неканоничность Зосимы. Вот ее и заметил Леонтьев. Она стала предметом ее критики. И тогда в 1880 году открылась проблема Зосимы, которую можно так сформулировать: «действительно ли и в полной ли мере этот старец представляем полное и исихасткое подвижничество?» Есть такой любимый бахтинский взгляд на Достоевского, что это принципиально открытый взгляд, незавершаемый спор. И в подтверждение этого и по сей день проблема Зосимы не решена. Разумеется, и я не буду претендовать на то, чтобы поставить в ней точку. Мой вклад таков, что мы сопоставим основные аргументы в традиционной для Достоевского форме, в форме pro и contra. Напомню, что это заглавие пятой книги романа, которую Достоевский называл кульминационной. Вполне можно согласиться, что весь дискур Достоевского — это pro и contra. Ответов нет и у нас не будет. Начнем с contra. Основные contra я уже сформулировал. Та критика Леонтьева, которая до сих пор составляет основной фонд возражений, сводится к 2–3 местам, которые проще процитировать, чем излагать. «В «Братьях Карамазовых» монахи говорят совсем не то, что в действительности говорят очень хорошие монахи. И у нас, и на Афонской горе. Тут как-то мало говориться о богослужении, о монастырских послушаниях, ни единой церковной службы, ни одного молебна. Не так бы нужно было обо всем этом писать. Было бы гораздо лучше сочетать более сильное мистическое чувство с большей точностью реального изображения». Второй аргумент: «учения Отца Зосимы — ложные и весь стиль его бесед — фальшивый. В Оптиной «Братьев Карамазовых» правильным православным сочинением не признают. И старец Зосима ничуть ни учением, ни характером на отца Амвросия не похож. Достоевский описал только его наружность, но говорить его заставил совершенно не то, что он говорит, и не в том стиле, в котором Отец Амвросий выражается. Прежде всего, у Отца Амвросия строго церковная мистика и уж потом прикладная мораль. А у отца Зосимы — прежде всего мораль, «любовь» (причем характерно что «любовь» у Леонтьева в кавычках), ну а мистика очень слаба». Есть еще 1–2 упоминания романа. В них новых аргументов нет, но есть категоричность и раздраженность неприятия. Это явно показывает, что Карамазовы и Зосима лично для Леонтьева стали своего рода «пунктиком», символом неправильной и лично ему противной, беспокоящей его веры, которая почему-то имеет успех в умах. Этот успех лично Леонтьева задевал. Например, он пишет: «Считать братьев Карамазовых православным романом только те могут, кто мало знаком с истинным православием, с христианством святых отцов и старцев Афонских и Оптинских.» — это цитата из его воспоминаний. На этом первичный обзор contra мы закончим.
Возражения на второй пассаж критики Леонтьева, где говориться о фальшивости бесед, о соответствии с отцом Амвросием представил сам Василий Васильевич Розанов при публикации своей переписки с Леонтьевым в 1903 году. И Розанов эту критику отверг самым решительным образом. Он выдвинул два контраргумента. Первый — главный для Карамазовых в целом в русской культуре. «Вся Россия прочла «Братьев Карамазовы» и в изображение старца Зосимы поверила. Образ Зосимы стал оказывать реальное обратное влияние на общество, на отношение общества к монашеству и даже на само монашество, на его состояние. В монашестве начала рождаться новая школа иночества, новый тип его.» Это иночество, которое ориентируется на образ и советы Зосимы.
Есть и второй аргумент, который для нас важнее для связи Зосимы с исихазмом. Розанов говорит: «Если это не отвечало типу русского монашеству XVIII–XIX вв., как Леонтьев говорит, то, может быть, и даже наверное отвечало типу монашества IV–IX вв.» Cпециалистом по истории монашества Розанов никак не был, но с данным суждением согласился никак нельзя, хоть святых выноси. Но отец Георгий Флоровский согласился с этим мнением. В «Путях русского богословия» именно это процитированное мною суждение Флоровский называет очень верным и от себя добавляет: «Достоевский угадал и распознал серафическую струю в русском благочестии и намеченную линию пророчески продолжил». Это апология Розанова и сегодня ее надо дополнить целым рядом пунктов. Во-первых, об исихастком методе почти ничего не говориться, о конкретных деталях исихасткой практики не говорится у Зосимы — в этом Зосима не одинок. Это есть вообще особенность русского исихазма как такового. В толстом томе библиографии, который известен участникам семинара, я давал общий анализ, общую характеристику русского исихазма. Я там писал следующее: «в русском исихазме уделялось лишь слабое внимание исихазму как методу, как цельной и строгой духовной дисциплине. Здесь мало представлен дискурс высших духовных состояний». У этого правила есть серьезное исключение — и Феофан Затворник, и Нил Сорский. Но в эпоху Достоевского и тот, и дугой были очень мало известны. Здесь как надо понимать эту черту? Это слабое понимание метода и дисциплины в русском исихазме абсолютно не значит, что эти стороны были у русских исихастов были в пренебрежении. Объяснение заключается в том, что сама выработка исихасткого метода, оттачивание практики в целом были завершены на византийском этапе. А для русского исихазма, начиная с московской эпохи, они на первом плане не стояли. Так что метод мог исполняться как нечто, само самой разумеющееся. Можно найти подтверждения в русском исихазме. Метод исполнялся, метод был известен до тонкостей, но об этом не говорилось.
Надо отметить, что одна важная черта исихазма у Зосимы представлена в должной пропорции, а именно: роль покаяния. Мир исихазма пронизан атмосферой покаяния. Оно там фигурирует не только как начало пути, как духовные врата, но и как постоянный не уходящий внутренний фонд. И эта покаянная атмосфера в «Братьях Карамазовых» безусловно есть. Когда Зосима говорит с одной из верующих баб, он говорит всего несколько фраз, но эти несколько фраз образуют цельное слово о покаянии и любви. Здесь квинтэссенция исихастской культуры покаяния. Там есть даже условия непрестанного покаяния. Чтобы написать такой один абзац, если мы говорим о Зосиме, нужно быть в традиции очень неповерхностным образом. Но особая связь с покаянной атмосферой — у Мити. Надеюсь, что я и его опишу. Очевидно, что в часть pro нужно добавить часть аргументов позитивных. Здесь явно роман сближает старца Зосиму и монастырь со старцем Амвросием и Оптиной пустынью. Вид монастыря и окрестности, сама топография обителей, вид келий старца — все это отвечает почти до буквальности Оптиной пустыни и кельи Амвросия. Наружность Зосимы напоминает Амвросия и сцены его служения, почти до списанности с натуры. И это не может остаться внешним, литературным приемом. Здесь заявлена прямая ориентация мира романа на Оптинское старчество.
Что же касается персонально Амвросия, то дискурс Зосимы на дискурс Амвросия не ориентирован. И причин тут, по крайней мере, две. В ту пору, когда начиналась работа над Карамазовыми, когда Достоевский ездил в Оптину, никакой литературы и никаких писем Амвросия не было известно. И доступного на тот момент материала об Амвросии было недостаточно на полноценную книгу романа, и, более того, для такого воспроизведения типа стиля Амвросия. Задолго до знакомства с Амвросием и старчеством у Достоевского был уже образ, воплощавший для него русскую святость. Этот образ очень увлекал его, вдохновлял, а связывался он с Тихоном Задонским. Когда у Достоевского был замысел «Жития великого грешника», который перешел в замысел «Братьев Карамазовых», возникло письмо, давно зацитированное литературоведами, — письмо Аполлону Майкову от 1870 года, где Достоевский говорит: «хочу выставить главной фигурой Тихона Задонского». И в этом же письме он говорит: «Создавать ничего не хочу. Хочу лишь выставить действительного Тихона, которого принял в свое сердце давно с восторгом». Такое место занимал Тихон Задонский у Достоевского. И тем самым главный прообраз того голоса, который будет вести партию русской святости в полифонии романа, был твердо предопределен. Святитель Тихон хоть и не принадлежит к исихастской традиции, но вполне к ней близок. Когда я над всей панорамой русского исихазма размышлял, то Тихона Задонского я включил в русский исихазм. И дискурс Тихона Задонского, и дискурс Зосимы, который прямо ориентирован на дискурс Тихона — это все не так далеко от оптинского и амвросианского дискурса, как уверяет Леонтьев. Если мы сегодня почитаем письма Амвросия, мы увидим, что на первом плане никакая-то строгая церковная мистика. От дискурса и стилистики Зосимы Амвросий очень сильно отличается. Он гораздо сдержанней и суше. Но общий характер — это опять-таки духовно-нравственный совет и наставления. Это то, что в оппозиции Леонтьева принадлежит к морали, а не к мистике. Хотя, надо признать, что в письмах к монахам доля мистики у Амвросия больше.
И сам дискурс Зосимы, как и всякий подлинно религиозный дискурс, мистике вовсе не чужд, даже в Леонтьевском смысле. В поучениях Зосимы есть «рассуждение мистическое об аде». Зосима говорит «о живой нашей связи с миром горним». А о самом старце сообщается, что он приобрел прозорливость. А этот дар принадлежит к сфере мистического опыта. Так что вопреки Леонтьеву, дискурс Зосимы может быть принят в качестве некой вариации на тему оптинского старчества — вариации такой, которая с основными устоями этого старчества не расходится.
Есть еще один положительный аргумент и, может быть, самый важный. Многие в эпоху Серебряного века любили говорить, что образ старца обращен к будущему, что он предвосхищает важные тенденции будущего духовного развития. В России очень любили по этому поводу разглагольствовать. Но апелляция к будущему — дело весьма сомнительное. И именно о пророчествах Достоевского, о том, что они оказывались лжепророчествами, я обязательно скажу, когда перейду к contra. Но в данном случае есть хотя бы один момент настоящего предвосхищения. А именно: голос Зосимы и тип его в самом деле отвечали тенденциям развития русского исихазма и даже всего православного исихазма XX века. Более того, они не просто отвечали неким тенденциям. Розанов был очень прав. Они сами формировали эти тенденции. И старец Зосима, и Алеша, и сам роман стали известными в русском иночестве и стали реальными факторами его жизни. В первую очередь это влияние направлялось к сближению монастыря и мира на таких началах, что монастырь не прекращал и не ослаблял бы духовных трудов. А мир от монастыря научался бы и в некую свою посильную меру приобщался бы к строю существования, устремленному к Богу. Зосима прямо утверждает такую миссию монастыря. Цитирую: «русский монастырь искони был с народом. Берегите же народ. В тишине воспитайте его, — вот ваш иноческий подвиг». И очень важно, что эти принципы Зосима внушает как жизненную линию, как задание своему любимому ученику Алеше. Он направляет его из монастыря в мир, чтобы он воплощал на деле иноческое исихасткое воспитующее служение миру. История все дальше и дальше обозначала, что мотив выхода монастыря в мир, «исихазмов мир», мотив, который называется созиданием монастыря в миру — стал прочной связующей нитью между романом и судьбами исихазма в XX веке. Русское исихастское возрождение действительно развивалось по Достоевскому. Дальнейший этап русского старчества был уже связан с деятельностью старца в миру, отца Алексия Мечева, с деятельностью сына отца Алексия — священномученика отца Сергия Мечева, с общинами исихастской направленности, которые существовали в России в пору большевистского террора. Все это движение существенно опиралось на идеи монастыря в миру, всё оно восходило к «Братьям Карамазовым».