Отпуск Берюрье, или Невероятный круиз
Шрифт:
— Сорок-тридцать! — объявляет бесстрастно-металлический голос судьи, сидящего на высоком стульчике де Голля в детстве.
Нет худшего страдания для проигрывающего, чем слышать безжалостный счёт от теннисного арбитра, двоюродного брата робота, молочного брата жирафа, друга детства вокзального громкоговорителя!
Сорок-тридцать, друзья мои!
Сорок у паршивца с дымящейся улыбочкой, тридцать у меня! Если он выиграет этот гейм, это будет его шестой. То есть решающий мяч в ракетке этого паршивца! Кубок выпадает из моих рук, как кишка у Гаргамели [4] . Уплывает от моего рта и от столика из почти красного дерева, на который Фелиси поставила бы его с благоговением.
4
Гаргамель —
Вместо триумфального кубка — чаша с горечью, Сан-А. И всё потому, что какой-то прыщ тебе нагадил в душу со своей мерзкой улыбочкой. Грусть и злость вонзаются в меня, словно копья гнева. Нет ничего более пагубного, чем гнев! Он действует на надпочечники, которые выбрасывают адреналин в кровь, а от него сужаются артерии, что может привести к инфаркту! Так что спокойно, Сан-А. Спокойно…
Слей свою злость и успокойся, дорогой!
Малый напротив уже празднует победу.
Надо видеть, как он играет с мячиком перед последней (как он считает) подачей. Ударяет несколько раз о землю, обтирает о свои белые шорты, затем взвешивает на руке, как ваша подружка взвешивает ваши бубенцы после пользования в знак восхищения и признательности.
Неожиданно я успокаиваюсь. Мой мозг становится шезлонгом. Там, за сеткой, это чмо натягивает свою гордость, словно гамак, и предаётся блаженству. Он играет на терпении, растягивает выигрыш. Добротная эякуляция должна подготавливаться! Ведь после апофеоза будет пустота. Свой решающий мяч он должен облизать, словно фруктовое мороженое, засунуть во все дырки, любовно вылепить своими руками…
Время как будто остановилось. Такт-пауза. Безмолвное солнце заливает светом площадку. На трибуне застыли зрители в жандармских кепках, свёрнутых из газет.
Малый напротив смотрит на меня, предвкушая удовольствие. Он содомизирует меня глазами.
«Ну что, ты подаёшь или нет, хмырь?» — говорю я ему мысленно.
Он подаёт. Р-р-ран! Летит… Слишком далеко, за линию корта.
— Аут! — роняет судья.
Мой визави на мгновение опешил. Надо сказать, что до сих пор у него были точные подачи. Он трёт правый глаз, как будто хочет показать, что какая-то злосчастная песчинка была причиной этого промаха. Повторяет свой номер на публику со вторым мячом. Пока он мотает катушку, я замечаю какое-то пятнышко света у его ног. Солнечный зайчик, отражённый каким-то гладким предметом. Словно огненный жук, зайчик карабкается по моему сопернику, подползает к его лицу, огибает глаза и замирает, подрагивая, на лбу. Почти-победитель собирается, затем выполняет движение, словно тянет карамель.
Он готов. Мяч поднимается в воздух, ракетка ударяет плавно, как в замедленном кино. Я успеваю заметить, как сверкнуло световое пятно и попало в глаз моему сопернику.
Шум на трибуне. Мяч попал в сетку.
— Ровно! — произносит арбитр бесстрастным голосом.
Улыбка у малого исчезает. До него вдруг доходит, что его техника расстроилась, и он несколько удивлён. Не обеспокоен, нет, ещё нет, просто удивлён. Ибо в самом начале бедствие только удивляет перед тем, как навести ужас. Прикиньте, в сороковом, например, когда треснула линия фронта в Седане… Мы сначала не запаниковали, мы переглянулись и сказали почти с улыбкой то, что мне шепнули многие уважаемые люди впоследствии: «Ну, ничего себе!» Точно так же восьмого мая тысяча девятьсот второго года, когда жители Сен-Пьера на Мартинике увидели, как поползли огненные слюни со склонов Плешивой горы, они воскликнули: «Забавная штучка, и что же с ней делают?» И ещё вот, когда Сен-Карлос-Евангелист припылил с простёртыми руками в позе спасителя, вместо того, чтобы сделать ноги, они сказали «да». А зачем убегать, если уж на то пошло, ведь искупитель с двойной крестовиной пришёл их спасать?
Если что и губит гражданина Франции, это любопытство. Настоящая кривая сорока. Ему обязательно
Я вам об этом говорю так, мимоходом, но подумайте, и вы увидите, что всё не так глупо, как ваше отражение в зеркале!
Итак, мой соперник удивлён. А удивлённый спортсмен — это обвисшая тетива, мои прохвосты. У него слабина в кисти, вялость в плече. Его ракетка перестаёт быть бомбардой и становится веером. К тому же при каждой подаче весёлый зайчик, о котором я вам упомянул выше, регулярно попадает ему в зрачок и снижает точность. Поверьте мне или причешите свои хромосомы, но я выигрываю гейм!
И четыре следующих, мои лапочки! Натурально. Что приносит мне одновременно с победой чудовищную овацию. Обычно теннисная публика сдержанна. Она не ёрничает. Вы никогда не услышите, чтобы вокруг корта скандировали, как на стадионе во время турнира пяти наций. Здесь мы в приличном обществе! Здесь аплодируют кончиками пальцев, а если и издадут возглас, то в сослагательном наклонении, согласовав причастные обороты. Вот только в данном случае воодушевление слишком велико, чтобы выражаться тихим голосом. Невозможно быть в одно и то же время сдержанным и неистовым. Мощный, дикий рёв отдаёт дань моему подвигу. Они благодарят меня за переживание, которое я им дал. Я вошёл в анналы, как некоторые из моих приятелей входят в другие. Мне аплодируют, не жалея ладоней. Мне посылают поцелуи, программки, трусики, фрукты, цветы, ветви. Скандируют моё имя, перемещают его по воздуху всё быстрее и быстрее. Вы меня знаете! Я ликую скромно. Спокойно вытираюсь под опьяненными взглядами девушек, которые выпили бы мой пот победителя вместо эликсира вечной молодости.
Бешенство моего соперника излечило бы от икоты и отбойный молоток. Ставлю висячий замок против нормандского замка, что он теперь займётся изучением наследия Мао и подхватит желтуху. Он протягивает мне трясущуюся от злобы руку.
— Поздравляю, милейший!
Его милейший не испытывает нежности.
— Вы хорошо играли, — процедил я, отворачиваясь для того, чтобы принять кубок из рук миловидной брюнетки с очень тонкими усиками и очень толстой губной помадой.
Болельщики бросаются ко мне, прыгая как сумасшедшие. Просят у меня автограф, победный мяч, спрашивают который час. Меня ощупывают, удостоверяются в том, что это я, насыщаются мной, отпечатывают в своей памяти, извлекают из неё, увековечивают, проверяют на твёрдость, удостоверяются.
Тем временем арбитр медленно спускается со своего пьедестала, словно белая статуя, которая не выдержала голубиного поноса. До этой минуты я даже не взглянул на него. Он был голосом Юпитера, который вершил суд нашим промахам и нашим подвигам. Каждая поперечина, на которую он ступает, слезая со своей табурет-лесенки, возвращает его на землю. Юпитер, спустившийся на землю, — это некто без имени. Передо мной стоит высокий элегантный господин в белой кепке с длинным пластиковым козырьком. У него большие очки с тёмными стеклами, которые напоминают иллюминаторы с импостом. Арбитр снимает очки и кепку.
Кого же я вижу? Нет, не пытайтесь угадать: вы догадаетесь, и я буду выглядеть глупо.
Старик! Честное слово, друзья мои: биг босс лично, в белом и в отпуске!
Я тру глаза. Он мне улыбается.
— Поздравляю, — говорит он, — ваш финал был впечатляющим, Сан-Антонио.
— Вы, господин директор? Вы здесь?
Я не верю своим глазам. Вам не кажется, что я должен проверить их у окулиста? Промыть. Протереть. Проморгать. Прощупать. Прищурить. Просморкаться. У меня галлюники? От напряжения? Нет, от Старика, мои милые! Я бросаю всё на то, чтобы осознать реальность. Дир передо мной, он улыбается; с лёгким загаром, непринуждённый, элегантный. Тот, кого можно видеть только в голубом двубортном костюме, с орденом Почётного легиона, накрахмаленными манжетами и жемчужиной на галстуке размером с горошину, сияет под солнцем Лазурного Берега. Он красуется в своей белоснежной одежде.