Отражения
Шрифт:
А вот полицаи — это были очень страшные люди, потому что, во-первых, они как бы были «свои». Они многих и многое знали там, где жили до войны. Хотя среди полицейских было немало и других национальностей — не белорусы. Они были очень жестокие, проверяли, придирались ко всему. Они обыскивали. Могли человека обвинить, что он еврей только лишь потому, что у него вьются волосы. У меня так было с братом моей жены, который имел темный цвет волос и вились. Еле- еле его спасли от расстрела, потому что полиция его арестовала. Люди всей улицей доказывали, показывали документы, что он не еврей. Значит поэтому не изгой, не преступник. Это все вытворяли бдительные полицейские.
Я думаю они все это делали от души. Потому что это были люди, которых власть, та власть, делала сверхчеловеками по сравнению с теми, кто жил рядом. Эти люди, наслаждались
— Власть развращает…
— Да, власть — это страшная вещь и человек с дубинкой — это страшный человек. Мы полицейских боялись больше, чем немцев.
Однажды мы переходили с мамой улицу и полицейскому показалось, что мы нарушили правила движения. И он стал дубинкой мою маму забивать. Он бил ее с таким ожесточением, что она упала на мостовую и на ее белой кофточке показалась кровь. Я в ужасе бросился к маме, как вдруг она поднялась и вцепилась в лицо полицейского ногтями. И с такой силой в него вцепилась, что, когда она оторвала свои руки от его лица, то его оно превратилось в кровавое месиво за одну секунду. Я никогда не ожидал от этой хрупкой женщины, как моя мама, что она способна так поступить, защищая себя. А может быть больше — защищать меня. Полицейский схватился рукой за глаз левой рукой, а правой он достал из кобуры пистолет. Эту сцену наблюдал немецкий обер- лейтенант и он громко по немецки остановил казнь. Он не дал мою маму расстрелять. Но я запомнил этот эпизод на всю жизнь. Этот поступок моей мамы как бы определил мое отношение, которое потом, после войны, и стало главным, когда я сделал то, что сделал будучи десятилетним ребенком. Не прощать. Та ситуация, которая тогда сложилась, она как бы поделила мир на людей и не людей. Полицейские — это предатели. Они были все предатели и у них нет понятия национальности.
Были и еврейские полицейские, которые, и я это видел своими глазами, когда люди во время погромов в гетто выбрасывали детей за проволоку гетто в надежде, что белорусы подберут этих детей и спасут. А евреи-полицейские шли и на еврейском языке звали этих детей. Они прятались в развалинах. И когда они слышали родную речь, то откликались. Дети выходили, а полицейские, еврейские, их забирали и сдавали на расстрел обратно в гетто. Я видел это своими глазами. И хочу сказать, что об этом никто не пишет, никто не говорит. Но я считаю, что у предателей нет национальности. Человек, который стал предателем, заслуживает смерти от своего народа. Не ушли от возмездия и те еврейские палачи, которые были. Их хозяева, немцы, их тоже не пощадили, хотя их убили в последнюю очередь.
концу войны, об этом тоже не говорят, Минск буквально уничтожала советская авиация. Налетали армады самолетом, наши бомбили все, что можно было бомбить. Мы укрывались в бункере, точнее в погребе и с каждым взрывом бомбы молили Бога: спаси, Боже маму, папу, хотя папы не было. Спаси бабушку, дедушку. Постоянно мне приходилось молится — просить Бога, чтобы он нас спас. Я помню, мы бежали под бомбежкой и сначала я налетел на убитого мужчину, а потом на девочку с оторванной ногой. Это было страшно.
А перед уходом немцы и полицаи жгли остатки Минска сами.
Зондеркоманды состояли из полицейских и каких-то молодых людей в штатском. У них были огнеметы и они этими огнеметами обрабатывали дома. Все горело.
Однажды, уже перед освобождением, мой старший брат, совершенно случайно из рогатки выбил стекло у немецкой машины. Он не был партизаном. Он был просто мальчишкой, который играл и выбил стекло немецкой машины. А наш сосед служил в полиции, в службе безопасности. Это была такая страшная служба, которая следила за всеми и забирала людей безвозвратно. Сосед это увидел и решил моего брата расстрелять. Он схватил мальчишку за волосы, приставил к сараю, достал пистолет и стал наводить пистолет. Я был намного меньше, но знал, что такое смерть и пистолет. Я разогнался и ударил полицая головой в живот.
Когда советская армия вошла в город, то вошла и советская власть со всей карающей своей мощью. Лица призывного возраста, с ними не разбирались, а забирали в армию и бросали вперед. Формировались этакие штрафные батальоны, штрафные роты для тех, кто переждал оккупацию и не был в партизанах или подполье. Их-то почти всех убили.
И тот негодяй, который нас расстреливал, попал в одну из таких штрафных рот. В первом же бою он был ранен. В то время считалось, что если был ранен, то человек смыл вину своей кровью. И он пришел домой через полгода. Появился, как ни в чем не бывало рядом с нами. Стал высаживать подсолнухи, деревья. Когда я каждый день шел мимо его огорода, видел его с лейкой в руке, во мне возгоралась такая жгучая ненависть, что она мне не давал спокойно жить. Я мечтал о том, что этот негодяй должен быть наказан.
В то время не было понятия о каком-то суде, что можно пойти куда-то жаловаться. Мы никогда нигде не жаловались. Поясню, когда нас освободили, то советская власть с нами сразу решила и расправиться. Мы с мамой попали в списки людей, которые работали на немцев. Мать была прачкой при немецкой части, чтобы заработать на хлеб. И нам сказали, что нас выселяюсь в Казахстан, потому что мы жили и работали при немцах. Мама пошла к начальнику НКВД. Она взяла меня за руку и пришла туда. И сказала: «Начальник, за то, что вы нас бросили здесь. За то, что мы в течение трех лет находились в рабстве, вы нас сегодня будете выселять? За что? Это ваша вина, что мы тут остались под немцами. Лучше нас расстреляйте: если нас не убили немцы, то расстреляйте вы». И когда начальник НКВД сказал своему помощнику: «Ты разберись». Тот ответил: «Да ничего она не делала. Только белье немцам стирала». И начальник сказал: «Ладно, вычеркните их их списка выселяемых». То есть мы остались. Но ждать, куда-то ходить и говорить о соседе-полицае было бесполезно. И мне в голову пришла мысль наказать его за то, что он с нами сделал. И за то, что с нами, со всеми, делали полицаи.
В то время было много всякого оружия. Было и у нас. Немецкие мелкокалиберные винтовки с оптическим прицелом, украденные и припрятанные. А у нас были козы, пять коз и козел Васька. И мы, дети, выводили их выпасывать и там же пристреливали оружие.
Я взял одну винтовку, пилкой обрезал ей приклад, сделал маленькой. И рано утром я с крыши сарая выстрелил в негодяя- полицая. Он упал. Я кубарем скатился с крыши сарая, утопил обрез в туалете и бросился бежать на станцию. И, когда пришел товарный поезд, я сел в первый попавшийся вагон и покатил.
В этих вагонах везли коров. И эти коровы меня спасли. Это был первый советский эксперимент. Этих коров везли на Чукотку. Хотели выращивать устойчивых к холодам этих животных. И вот я с ними долго ехал. Было несколько тёлок, и я доил этих коров. Сало и хлеб, которые припас перед выстрелом, я доел. А потом этих коров перегрузили на пароход. И я под их прикрытием тоже попал в трюм. Так я оказался на… Чукотке, в Анадыре, где провел два года. Я стал там пастухом, оленеводом.
В то время мне было 10 лет. И в Анадыре по списку сдавали коров. Сдавал их офицер НКВД, который их как бы сопровождал. Он и обнаружили меня. Грязного, немытого и страшного. А принимал коров главный оленевод Чукотки, чукча по национальности. И он обратился к офицеру: «Дай мне этого мальчика. Нам нужны пастухи».