Отзвук
Шрифт:
Кофман никак не отреагировал на его слова, по-прежнему потягивая маленькими глотками виски из бокала и затягиваясь сигаретой.
— Могли бы посетить и «Максим», — излишне оживленно продолжил герр Ункер: — Этот ресторан не уступает парижским. Или направились бы в дискотеку. Вы, молодежь, всем другим развлечениям предпочитаете ее, в отличие от нас, стариков.
— Привычки своих соотечественников, папа, ты приписываешь и им? — спросила Эльза.
— Почему? Он прав, — великодушно сообщил Алан. — Мы тоже любим рок-музыку.
— И вам разрешают ее слушать? — недоверчиво спросил господин Кофман.
— А кто может запретить? — пожал плечами Алан.
— Ну как же? — прищурился Экхард. — А газета
— Не совсем. Газета выступала против текстов, содержащих призыв к насилию, или откровенности другого порядка, — пояснила Эльза. — У нас подобного суррогата навалом, а у них строгий запрет на такое искусство.
— Но мы не делаем трагедии из того, что может прозвучать пошлая песня, — примирительно сказал герр Ункер. — В конце концов, кто не хочет — пусть не слушает. Это дело вкуса. Запрещают политики. А к политике большинство немцев относится подозрительно.
— Но у них же без политики, простите, и детей не рожают, — зло усмехнулся господин Кофман.
— И зачем отец пригласил его? — вздохнула Эльза.
Наступило неловкое молчание. К счастью, в этот момент дверь отворилась, и пожилая женщина вкатила столик на колесах, уставленный всевозможными соусницами, салатницами, а на нижней полке стояла батарея бутылок с выпивкой, соками, кока-колой, фантой…
— А вот и наш обед! — воскликнул герр Ункер.
— Ужин, — поправил Алан.
— Слышали? — встрепенулся Кофман. — Для нас это обед, а для них ужин. Я немножко понимаю по-русски… — и заключил: — Все у нас разное, абсолютно все!
— Но я надеюсь, наша еда придется гостям по вкусу, — примирительно произнес герр Ункер.
Ужин проходил в гробовом молчании, как и принято в немецкой семье.
Когда с супом — беловатой жижицей из тщательно измельченных овощей — и с тушеным мясом было покончено, на стол подали фрукты, — и беседа возобновилась.
— Эльза, — обратился к дочери герр Ункер, — спроси у гостей, почему они не экспортируют осетинское пиво, о котором с восторгом говорят все, кому посчастливилось его попробовать?
— Твой вопрос излишен, дорогой зять. Не продают осетинское пиво нам только по той причине, что наши пивовары могут узнать секрет его изготовления… — довольный своей проницательностью, Кофман с победным видом откинулся на спинку кресла.
— И вовсе не в этом дело, — возразил Алан. — Рецепт осетинского пива печатается в журналах, газетах и даже в книгах. У нас и дети его знают. Так что секретов никаких.
— А не предлагаем на экспорт потому, что оно не выдержит дороги, скиснет, — добавил я. — Пиво не теряет свои свойства всего шесть-семь дней. Даже наш пивзавод выпускает его малыми партиями, в расчете на то, что его тут же купят.
— Странные вы люди, — сердито посмотрел на нас герр Ункер. — Иметь такую возможность сделать бизнес и не найти способа продлить срок годности пива?! Ведь и наше светлое пиво быстро кисло, а теперь вот месяцами стоит — и ничего! Да и чехи преуспели в этом. А вы? Чего ждете? Каждый день — это потерянные тысячи марок.
— Вы правы, — вздохнул я. — Не умеем быстро реагировать.
— Что верно, то верно, — нервно проговорил Кофман. — Я видел ваши магазины с их плачевным ассортиментом. Пытаетесь что-то делать, но без толку. Крика о перестройке у вас много, а какие уродливые формы она принимает!
— Вы против перестройки?! — Алан стал заводиться.
— Слышали о кооперативном кафе на Кропоткинской улице? Ах, слышали… А посещали? Впрочем, я мог и не спрашивать: там на три-четыре месяца вперед все места забронированы. Конечно, дельцами. И туристы с Запада рвутся туда. Еще бы: первое капиталистическое заведение в самой Москве! Можно было бы приветствовать это, если
— Неправда, — не согласился Алан. — Жизнь должна улучшиться.
— Я верю не словам, а фактам, — возразил Кофман. — Готов поклясться, что костюм, сорочка, джинсы, кроссовки на вас не советского производства.
— Тут вы, может, и правы — вступил в разговор я. — Но вот что касается судьбы перестройки, то мне с вами трудно согласиться. Получится она! Вы убедитесь в этом.
Экхард недоверчиво покачал головой.
— И знаете почему? — я показал пальцем на себя. — Вот возьмите меня. Я хочу работать по-настоящему, беречь каждую рабочую минуту, лишь бы в конце концов и у нас было все: оборудование, приборы, дороги, автомобили, дома, товары — и все первоклассное, на мировом уровне, не хуже вашего. И этого не только я хочу. Этого все в стране хотят. Надоело завидовать вам, гоняться за импортом. Готовы вкалывать так, чтоб самому радостно было при виде того, что создано своими руками. Поэтому мы и за перестройку, чтоб и начальство встряхнуть, и себя. А если народ — за…
Наивный, я тогда и не предполагал, что пройдет всего два года, и мои соотечественники ринутся в предпринимательство, будут всячески выискивать малейший шанс приобщиться к западному бизнесу. И их не станет смущать, что он порой балансирует на грани беззакония и не стыкуется с нравственными ценностями, впитанными нами с молоком матери. И даже наш товарищ по ансамблю, солист, рожденный для танца, внезапно поддастся общему поветрию и мелодии, выводимые осетинскими гармонью и свирелью, сменит, на зависть многим, на вкрадчивый шелест денежных купюр…
Утомленный бытовыми неурядицами, беготней по магазинам в поисках ставших дефицитом мяса, хлеба, спичек и много еще чего, раздраженный неразберихой, когда неизвестно, кто за что отвечает и к кому обращаться с проблемами, порожденными перестройкой, и я теперь не могу однозначно сказать — предложи мне кто в это противоречивое и нервное время подобный выбор, устоял бы я перед соблазном или нет…
Кофман обернулся к герру Ункеру:
— Я недооценил твоих гостей, дорогой зять. С виду — молоденькие танцоры, я подумал, что они, наверное, о войне и не слыхали. Теперь вижу — пропагандисты! И фразы из «Правды».