OUTSIDE
Шрифт:
– Да как-то само так пришлось. Выпил хорошего вина и вот, задумался, – разрушив столь трепетно созданный образ, промычал себе под нос Игорь, разговор, видимо, стал ему надоедать.
Резкие смены настроения были частью его характера, точнее – стали, когда тюремный быт внёс в неспешное расписание Димы некую долю хаоса: то на допрос, то внезапная проверка или обыск. Пенитенциарная система, как часть всякой карательной машины в России, страдала лёгкой паранойей: начальству всюду мерещились подготовки бунтов, хитроумные планы побегов, а иногда даже покушение. Информаторов среди контингента было полно, но толковых стукачей в разветвлённой сети шпионов не значилось. Данные поступали чаще противоречивые, в которых нетрудно было угадать потуги чьей-то убогой фантазии, но признаться в том, что битва за спокойный сон заключённых ведётся по большей части с ветряными мельницами, не позволяла честь мундира, помимо также вполне трезвого разумения, что без этих призраков вся деятельность
В данном случае ничто не мешало продолжению столь многообещающего диалога, но Игорь вдруг одномоментно почувствовал себя усталым от бесконечных расспросов чересчур пытливого клиента и потому демонстративно уставился в монитор. Глеб, чувствуя, что разговор буксует, поспешил вернуться к амплуа покупателя, выбрал наугад два десятка бутылок и, поблагодарив хозяина за интересный рассказ, удалился, чуть приседая под тяжестью ноши. Вышло как-то по-дурацки, оба это почувствовали и оба пожалели, что не удалось завязать более тесное знакомство с интересным, по-видимому, человеком. Та немногочисленная часть московского среднего класса, что не посвящала досуг целиком поиску молодых приезжих дам и прочим нетривиальным удовольствиям, отчаянно тянулась к себе подобным, и упустить возможность пообщаться с близким по духу считалось в их среде порядочной неудачей. Тех, кто всё ещё покупал абонементы на весь театральный сезон, посещал выставки и читал не только одобренные глашатаями общественного мнения книги – безусловно, при наличии финансовой возможности вести куда как менее обременительный для мыслительного процесса образ жизни, оставалось в многомиллионной столице не больше, чем представителей вымирающего вида в Красной книге. Оставалось надеяться, что следующий раз окажется более удачным. Игорь расстроился и хотел было по привычке развеять тоску в компании юной обаятельной подруги, в миру – профессиональной содержанки, но вместо знакомого номера вдруг набрал фитнес-тренера, в надежде, что у того окажется свободное «окно». Лёха ответил положительно – в тот день у него отменилось две тренировки, и, оставив храм Бахуса на помощника, эволюционировавший до интеллектуала успешный бизнесмен поспешил к метро.
Воображение сыграло с Димой привычную шутку – назначенный в поверхностные жизнелюбы Игорь решительно вышел за рамки придуманного образа. Фабулы повествования это не нарушало, никто не мешал ему оставаться циником, без зазрения совести эксплуатировавшим бывшую жену, рассекать по Садовому на дорогом купе, умело соблазнять жаждущих соблазнения женщин, лениво прожигать жизнь, но при этом не ограничиваться одними лишь желаниями плоти. Свободное время и деньги несут в себе коварство бесчисленных возможностей, так что и узколобого чиновника от партии власти, волею случая попавшего на хлебное место, со временем запросто может занести в попечители МХАТа, любители современной поэзии или ещё в какую вневертикальную скверну. Что до Игоря, то для него бизнес никогда не был призванием, оставаясь доступным и не слишком обременительным средством поддерживать существование на желанном уровне, и, пройдя относительно без потерь сквозь все соблазны мегаполиса, доступные его в меру предприимчивым сынам, он благополучно отбросил большинство из них, дабы сосредоточиться на чём-то менее приходящем.
Знакомство с вечным закономерно началось музыкой, когда он записался на курсы игры на гитаре. Курсами они только назывались: речь шла об индивидуальных занятиях с корифеем отечественной эстрады, хотя ни фамилия, ни сценический псевдоним высокомерного преподавателя ничего не смогли поведать новому ученику. Претензия на известность, таким образом, заключалась в одном лишь гонораре, что оказался весьма впечатляющим, и результат вышел соответствующий.
– Вы, молодой человек, – вещал, глядя в большое зеркало за спиной обучаемого Эрнест Львович, – недостаточно пока ещё готовы к тому, чтобы посвятить искусству всего себя. Подчёркиваю: всего, без остатка, без самого малейшего остаточка, – причмокнув для пущей убедительности губами, закончил нравоучительную речь педагог. Его обильно крашеные кудри при этом совершили вслед за головой некий долженствовавший показаться внушительным то ли взмах, то ли бросок.
– Да мне бы только научиться играть, я не претендую, – аккуратно вставил обвиняемый.
– Как это вы не претендуете? – чуть не срываясь на рыдания, тут же закричал, впрочем, продолжая любоваться отражением, непризнанный гений. – Да как вы смеете! Музыка – это призвание, а не какое-то там жалкое хобби. Невыносимо тяжело это сознавать, но я, по-видимому, ошибся и констатирую глубокое разочарование. Прошу вас не посещать более моих уроков. – Он встал, поклонился кивком головы и жестом Ильича, выбрасывающего ладонь в направлении
Далее шла живопись. Заповедник стонущих под гнётом могучего таланта взбалмошных, бабски визгливых, но на удивление полнокровных, так что аж бока свисали, плотно выпивающих мужчин, гордо именовавших себя богемой, на достойное времяпрепровождение тянул слабо. В круг избранных его ввёл бывший однокурсник, отчисленный когда-то за банальную неуспеваемость, но уверенный, что пал жертвой чёрной зависти проректора, обожавшего поздних импрессионистов. В противовес жалким карикатурщикам прошлого Слава рисовал только прямыми линиями, уверяя, что лишь в правильной геометрии таится гармония. Его полотна демонстрировали выстроенные по линейке двухмерные фигуры людей с квадратными или ромбическими лицами, одинаковыми чертами и почти идентичным телосложением – эдакий Марк Шагал на службе военной диктатуры, отрицающей само понятие личности. Все они или воздымали руки к небу, или собирали некий воображаемый урожай. Других занятий у порядочного человека в Славиной интерпретации быть не могло.
– Пойми, старичок, – покровительственно, но, в целом, добродушно, просвещал он Игоря, – будущее несёт нам конец всякой идентичности. Гитлер просто рано высунулся, слишком новаторские пытался нести идеи, но через полвека его объявят пророком, вынужденным озадачиться жизненным пространством, вместо того чтобы претворять великую теорию в жизнь. Мы уже по сути своей масса, нам осталось только осознать, как это прекрасно: отсутствие воли, собственных желаний и стремлений, бессловесное и, что важнее всего, добровольное подчинение Великому и Непогрешимому.
– Богу, что ли?
– Какому на хрен богу, серость ты глицериновая. Отцу. Не какому-то там жалкому личному папаше, а недосягаемо высокому – но притом одновременно и близкому, вездесущему, глядящему и оценивающему тебя посредством миллионов соглядатаев, таких же как ты сограждан единой атлантической империи, готовых за малейший проступок отправить тебя на дно миллионом dislikов, когда профайл законодательно привяжут к его человеческому носителю. Тогда все наконец-то перестанут думать и переживать, заживут счастливо в воссозданном на некогда грешной планете рае.
– Ты под чем сейчас?
– Не суть. В этом мире как таковой живописи и вообще искусства в привычной форме не будет, всем будет страшно малевать что-то, выходящее за рамки твердокаменной посредственности, и вот тогда-то меня и вознесут на вершину их нового Олимпа, как зачинателя величайшей – хотя это как раз мелочи, – окончательной, финальной, итоговой традиции. После меня ничего уже не будет, я гробовщик творчества, его могильщик, только без шекспировской склонности к сентиментальности. Художник должен смотреть вперёд, это все знают, но никто не понимает, что это чёртово будущее совсем не обязательно должно ему при этом нравиться. Думаешь, Гойя так уж восторгался иными своими полотнами? Куда там, но он должен был. И я то же самое. Вдумайся, что значительнее по масштабу: написать Мадонну Литту или взять малярный валик, окунуть в банку с ярко-зелёной мастикой и замазать апогей человеческого величия, превратив в фрагмент забора. То-то же. А у меня за этим забором к тому же миллиарды восторженных почитателей.
– Какой же ты тогда художник, если только заборы красишь?
– Единственный настоящий. Художник – зеркало сущности бытия. Но у всех оно раньше было текущее, отражающее момент, в лучшем случае – исторический период, а моё будет бессмертным. Впрочем, ты как был неисправимо поверхностным, так и остался. Не взыщи, но сомневаюсь, что тебе у нас понравится, – закончил он краткий курс посвящения.
Слава оказался прав, но всего удивительнее было то, что его штампованные люди-фигуры и мировоззрение в целом являли собой пример наименьшего отклонения от нормы. Публика подобралась с воображением; один творец, например, рисовал исключительно ежей. «Свёрнутый в клубок ёж внешне копирует строение атома, то есть повторяет также устройство планетарное, а, следовательно, и Вселенной. Это уникальный инструмент восприятия мира посредством холста». Давая простор фантазии, любитель ежей строил из их кластеров всё, не исключая пейзажей, детально прорисовывая каждого и следя, чтобы все они были уникальными, хотя бы какой-нибудь холм и состоял из целой сотни. Трагедия подкралась незаметно, когда, поддавшись соблазну реализма, он изобразил одного их них в обычном состоянии, то есть невинно ползущим в поисках грибов, яблок и прочей снеди, которую, если верить иллюстрированным детским сказкам, так удобно водрузить на спину. Программа дала решительный сбой, атомическое строение рухнуло в бездну аморфности, куда за ним вскоре последовало и психическое состояние автора. Употребив тройную дозу соответствующего моменту препарата, тот искромсал кухонным ножом все полотна и выбросился из окна – к счастью, лишь первого этажа. В итоге, приземлившись существенно раньше ожидаемого, облепив телом бордюр, отчаянно сопротивлялся подоспевшим фельдшерам «скорой», брыкался и кричал: «Оставьте меня, я уже дома».