Овраги
Шрифт:
— Там подковываться некогда. Там надо не подковываться, а кулака бить. А как ты будешь бить кулака, когда сам в кулаки норовишь. Комод пожалел. Куркуль ты, и больше ты никто.
Папа встал и подошел вплотную к Скавронову. Свояк встал тоже.
— Во-во… С таким характером не колхоз строить, а баб из нагана стрелять.
— Что? Каких баб?..
— А это ты у Митьки спроси… Бандит ты, и больше ты никто…
«Так и знал, — у Мити захватило дух. — Сейчас разболтает, и наступит расплата — объяснение с отцом. А ведь петля на шее была. На столе
Ему было непонятно, что спасло его земное, целебное любопытство — верный спутник подросткового возраста (ничего не поделаешь. Снова приходится повторять это обидное, голенастое слово).
Так и сейчас: с испугом и в то же время со страшным любопытством он ждал развязки.
И снова ему повезло.
Подошли двое, рослый допризывник и школьница, оба с красными повязками на рукавах, и потребовали билеты.
Папа показал направление двадцатипятитысячника.
— А это сын? — школьница улыбнулась.
— Сын.
— Как я ему завидую….
— Сколько раз надо предупреждать. Прекрати посторонние разговоры, — сказал допризывник и обратился к Скавронову: — Ваши документы?
— Я работник профсоюза. Документов не ношу. Меня и так каждая собака знает. Сам в патрулях ходил.
— А почему вы на вокзале?
— Разуй глаза. Не видишь, свояка провожаю.
— Товарищ вас провожает? — спросил допризывник папу.
— Я его не приглашал в провожатые, — отвечал папа, — сам навязался…
— Надо документ при себе иметь, товарищ, — сказал допризывник.
— Вот он — мой документ. — Скавронов показал мозолистые ладони.
— Это не документ, а грязные руки.
— Желаешь, об твою харю почищу.
Подошел милиционер. Скавронов схватился и с милиционером. Ругался, пока не увели.
— Ну вот, сынок, и распрощались. Теперь у нас с тобой…
Договорить папа не успел. Дверь диспетчерской чуть приотворилась. Из нее высунулся бородач в красной шапке, церковным басом прокричал, что скорый № 13 прибывает на шестой путь, и сразу заперся.
Пассажиры ринулись на перрон. Дети орали, женщины визжали, мужики матюкались. Митя схватил портплед, папа чемодан. Зеркало бросили. В людском потоке смешались все, кому надо ехать и кому не надо: пассажиры, безбилетники, комсомольский патруль, гадалки, милиционеры, жулики, торговцы святой водой. Митю придавило к портпледу, сжало со всех сторон и понесло в раскрытые настежь двери. Здесь он, сам того не подозревая, своими боками усвоил центральный урок фатализма: человек сам себе не хозяин. Неумолимая сила тащит его по жизни, не спрашивая ни разрешения, ни направления, заставляет исполнять не его, а свою слепую волю… Почему не повесился? Потому что себе не хозяин.
На перроне полегчало. Через рельсы прыгали наперегонки. Подлезали под платформы, груженные пушками и танками. Митя одним из последних доволочил до поезда портплед с привязанным к ремню гремучим чайником и встал отдышаться. Папы нигде не было. Люди бегали вдоль состава, зашибали Митю баулами и мешками, орали,
Дали второй звонок.
— Папа! Папа! — отчаянно кричал Митя.
— Чего зеваешь? — раздался знакомый голос, и словно из-под земли возник свояк Скавронов. Под мышкой он держал обернутое одеялом зеркало. В другую руку забрал портплед и сказал: — Чеши к пятому вагону.
В окно пятого вагона высовывался злющий папа и кричал:
— Давай быстрей! Поезд уйдет! Его зовут, а он стоит, как пень!
— Не ори, Роман, — сказал Скавронов. — Чего на такой толкучке услышишь? Принимай зеркало… Ну да, в окно… В дверях раздавят… Так. Теперича тащи мешок…
— В окно не пролезет…
— Чайник отвяжем, пролезет. Ну тащи. Тащи сильней. Вороти его, вороти! Да не в ту сторону! Говорил, не надо столько барахла набирать. Митька, садись на плечи. Толкай сильней! Со всей мочи! Роман, тяни! Вот и порядок. Эх ты, тысячник… Не пролезет, не пролезет. А вот и пролезло. Держи чайник. Принимай сына и езжай на здоровье. Возводи в степи коммунизм.
После вокзальной бестолковщины купе мягкого вагона с медными крюками и кнопками, с сетками и зеркалами показалось Мите раем, несмотря на то, что вместо четырех человек оказалось семь и уйма багажа.
— Лезь на верхнюю полку, — велел папа, — и никого не пускай. Это место наше. Чей там баул лежит? Скидывай.
Папа был бледен. Руки его дрожали. Хлястик пальто оборвался.
— Давай чемодан в голову, портплед в ноги. К вечеру постель разберем.
Повозившись с вещами, Митя проговорил удивленно:
— Пап, а свояк-то стоит.
Раздался третий звонок.
— Держись крепче. Сейчас дернет, — папа подошел к окну. Скавронов стоял, запрокинув голову. В глазах его блестела слеза. — Чего стоишь? — сказал папа. — Ступай. До свиданья.
— Клапана открыл. Сейчас тронет… Ты хоть за Митькой гляди. Там за ним глядеть некому.
Вдоль вагонов пробежала эстафета железного грома. Поезд тронулся.
— За комод не серчай! — крикнул папа. — Тебе он комод, а мне — память о Клаше. Она этот комод уважала больше, чем меня.
— Ладно. Ты хоть адрес мой помнишь?
— Помню. Напишу, когда устроимся.
— Напиши. У тебя Митька, а у меня никого. Теперича и полаяться не с кем. Всего тебе хорошего. Счастливо доехать и в крушение не угодить… А то вчерась на сто двадцатой версте…
Свояк не поспевал за поездом, и, что случилось на сто двадцатой версте, ни Митя, ни его отец так и не узнали.
ГЛАВА 7
ХОХРЯКИ
Ранним декабрьским утром Роман Гаврилович и Митя прибыли в засыпанный чистым снегом районный центр. Солнце, белевшее сквозь морозную мглу, освещало сугробы на площади, растрепанных, похожих на еловые шишки воробьев, стынувших под рыночными навесами, плакат «Ни кило спекулянтам — все излишки государству» и кривые столбы, от которых тянулись к двухэтажному зданию райсовета гирлянды пушистого инея.