Овраги
Шрифт:
Свояк растерянно поднялся, попятился. Блюдце упало, разбилось. В груди Мити лопнула какая-то тугая жила, больно сдавливавшая сердце, и рыдания потрясли его.
— Уходи! Уходи отсюда, — кричал он, стуча кулаками по одеялу. — Я маму убил! Маму убил, понимаешь. А ты барбариску!
— Понятно, понятно, — испуганно закивал свояк. — На-ка вот… глотни водицы…
Митя перестал плакать и рассказал Скавронову все, как было. И, пока рассказывал, тяжкий груз сваливался с его души.
— Вот и все! — закончил он почти ликующим голосом. — И делайте со мной, что хочете.
Скавронов подумал
— Кулак с твоей мамкой за сноху расквитался?
— Мне все равно. Мамы нету. Чего хочете, делайте.
— Ступай, умойся.
— Делайте, чего хочете.
— Тебе чего говорят? Ступай, умойся. И сопли утри.
После того как Митя вернулся из ванной, свояк спросил:
— Отец знает?
— Нет еще.
— Почему?
— А потому, что не знает. Придет, расскажу.
— Погоди, погоди. Не гоношись. А откудова ты вывел, что старикову сноху именно твой отец подстрелил?
— Он сам маме рассказывал.
— Погоди, погоди. Ты лично видел?
— Как я мог видеть, когда меня там не было. Папа по секрету маме ночью рассказывал, когда из заградительного отряда приехал.
— Так ты-то ночью небось спал.
— Спал. А потом проснулся.
— И подслушал?
— Подслушал.
— Сумлеваюсь.
— Честное пионерское. Подслушал.
— Нет, не то… Сумлеваюсь, что Роман тую сноху прикончил.
— Так она же убита!
— Мало что убита. С ним кто был?
— Красноармейцы. Два человека.
— Тоже небось стреляли.
— Стреляли.
— Ну так вот. Откудова тебе известно, на чью пулю сноха угадала?
— Так ведь папа…
— Погоди, папа, папа… Сноха небось знала, что поперек пролетарского интереса идет. А пошла. И чья пуля ее доконала, не имеет важности. Ее не Роман убил. Ее настигла коса классовой борьбы. Борьба косит народ сплошняком, на полный мах косу запущает. Попадешь под нее — лежи и не обижайся. Никому ты не нужон. И мамка твоя, если хочешь знать, под ту же косу попала. Кулаки ее за сноху забили. Как дважды два.
— На суде все откроется, — сказал Митя тихо.
— Сумлеваюсь. Скорей всего, подкулачник сноху на суде позабудет. Мужик — не дурак, про смычку соображает. Вспоминать сноху ему нет никакого расчета.
— Так он у речки сказал…
— То у речки, а то на суде. Что у реки было, то водой смыло. А что на суде говорят, то на бумагу пишут, номер ставят и шнуром зашнуровывают. И оставляют на вечное сохранение… Сам подумай, чего ему себе яму копать. Ежели признают, что подрался за барана, присудят грабеж и драку, дадут, самое большее, десять лет. Тем более что Клашка после того жила еще двое суток и померла самовольно. А если сознается, что бил Клашку за сноху, в отместку, это уже контрреволюция. Тут идейный выпад, вылазка классового врага. За такие дела — вышка без всякого снисхождения.
— Значит, думаешь, он про сноху и про папу не скажет? Правда?
— Правду знает только товарищ Сталин… А ты, горе луковое, зачем ты-то мне сказал? Вот пойду на суд и доложу: так, мол, и так, свидетель Митька на допросе утаил серьезный момент. Чего? Испугался? Не боись, не пойду. А ты вперед, чего сам не видал, того не болтай.
— И папе не говорить?
— Никому. Видел бы своими глазами — другое дело… А ты, я чую, сам сумлеваешься, Роман стрелял или не Роман.
Митя действительно сомневался. И когда свояк ушел, стал торопливо вспоминать, откуда у него такие сведения. С тех пор как он подслушал разговор о заградительном отряде, прошло больше трех месяцев. Подлинные слова папы вылетели из памяти. Убийство снохи пришлось украшать собственной фантазией, это точно, как раз в этом месте не хватало существенных подробностей. За то время, как Митя выбалтывал эту историю кому попало, обрывки фактов сплавились с фантазией, и отделить одно от другого он уже не мог. А отделить необходимо. Если в сноху стрелял красноармеец, значит, Митя возвел на папу напраслину, клеветал на него. А это совсем плохо.
Тень серой шляпы с опущенными полями появилась на стене.
«Нет-нет, — шептал Митя. — Не может быть… Надо узнать правду. Дознаться. Обязательно…» Но как?
Дни и ночи он ломал голову, похудел, извелся, а на улице чуть не попал под лошадь.
Однажды утром почтальон принес печатную повестку на имя Дмитрия Романовича Платонова. Дмитрий Романович приглашался в суд в качестве свидетеля. Наконец-то — Митя даже обрадовался — все выяснится. Кончится мука.
На суде ничего не выяснилось. Как предвидел Скавронов, старик смиренно признавался в краже барана, о снохе ни словом не обмолвился и получил десять лет лишения свободы и поражения в правах с конфискацией имущества. А сыну его дали пять лет.
Роман Гаврилович смотрел зверем. Он шагал, как в строю, расталкивал прохожих и не замечал, что бормочет вслух:
— Пролетарский суд, называется. Прокурор ушами хлопает. Защитник, сука, разливается, народ веселит. Хорошо подмазали. Кукольная комедия. — Митя припрыгивал рядом, прислушивался, не скажется ли что-нибудь про сноху. Но папу возмущало другое: — Какой это суд! Барана украли, а баран, оказывается, на месте. Человека угробили, а им хоть бы хны… За такое дело расстрел — не меньше, а вы даете десятку. Спелись, сволочи. — Он скрежетнул зубами. — Обождите, я вас выведу на чистую воду…
Дома сели ужинать. Митя собрался с духом и, словно ныряя в ледяную воду, спросил:
— Папа, а когда в женщину стреляют, она кричит?
Отец положил ложку в суп и стал смотреть на Митю.
— Чего тебе взбрело в голову?
— Я… я думал… Тебе же наган давали… Патроны… Значит, ты…
— Чего я? Со свояком небось толковал?
— Нет-нет, я сам…
— Доедай. И не выдумывай глупостей. На честного советского гражданина я руки не поднимал и не подниму. Верь мне, как верил мамке. — Он привлек к себе Митю, прижал крепко. — Веришь?
— Верю, — ответил Митя бесцветным голосом.
— И я тебе верю… Вон как извелся. Кожа да кости. Причешись хоть. Патлатый, как барбос. А это что? Погоди-ка. Да у тебя волос седой! Ей-богу, правда! Ладно. Держись, сынок. Я этого дела так не оставлю. Сам в Атамановку съезжу! До корней дойдуі
Митя обомлел.
— Сгоняю в эту проклятую Атамановку, — продолжал папа, — распушу ихнее кулацкое гнездо… Там, говоришь, начальник милиции проживает?
— Проживает. Мне, папа, спать охота.