Озёрное чудо
Шрифт:
Парочка вновь обернулась к Ивану-косарю, и поведал иноземец своей иноземке:
— Honey, I’m telling you that ту grandpa managed to be in Siberia when Russians were involved in the Civil War. Do you remember?
— I don’t remember, dear…
— So now, my grandpa was in Russia, he served in the Expedition Corps. Then he found himself in Irkutsk..
— Really?
— Yes, he did… Grandpa said that Siberians looked like bears — strapping, broad-shouldered. And now when I see Siberians — many are small and lean.
— I read in a London newspaper that Russians are degenerating.
— Why degenerating?
— Because Russians are drunkards.
— Yes, exactly. They drink a lot of heavy vodka [145] .
И тут смотритель Марк, лениво спихнув на затылок мятую кепку, поправил на переносье круглые очечки и усмехнулся:
— Englishmen drink less, but they have degenerated much more [146] .
Британец
145
— Милая, я тебе говорил, что дед мой побывал в Сибири, когда у русских шла Гражданская война. Помнишь?
— Я не помню, милый…
— Так вот, дед мой был в России, служил в экспедиционном корпусе. Потом оказался в Иркутске…
— Да?
— Да… Дед говорил, что сибиряки похожи на медведей — рослые, плечистые. А сейчас я вижу сибиряков — много маленьких, худых…
— Я читала в лондонской газете, что русские вырождаются…
— Почему вырождаются?
— Потому что, русские — пьяницы.
— Да, это верно. Они много пьют крепкой водки.
146
— Англичане пьют меньше, но еще больше выродились…
Когда британская парочка, испуганно косясь на смотрителя, удалилась восвояси, Иван подошел к Марку.
— О чем трепались басурмане?.. А ты им чего сказанул?.. Шарахнулись, как черт от ладана. Переведи. Нет, черкни на бумажку — сгодится.
Марк тут же, нашарив в кармане осьмушку бумаги, огрызок карандаша, прописал по-русски и по-английски то, о чем и толковала британская парочка.
О ту пору Иван и уже в толстых русских журналах мелькнул — десять раз, бывало, откажут: дескать, может, есть у Вас еще какая другая, хоть завалящая профессишка, намекают на дворника — а на одиннадцатый раз дивом-дивным возьмут да и напечатают; и уж книжку издал, и другая зрела, но с метлой, подругой верной, пока не расставался. Писал, стучался в журналы и книжные издательства, а уже именитым писателям надоел своими опусами хуже горькой редьки.
Помнится, в Иркутске случился шумный литературный праздник — вроде «Байкальской осени»; и нагрянуло столь знаменитых писателей, что у Ивана аж голова кругом пошла при одном лишь поминании о них. Кроме земляка Распутина прикатил и Василий Белов, и Виктор Астафьев. И, чего греха таить, Иван места себе не находил: так хотелось подле именитых повертеться, на светил поглазеть, себя показать, да, глядишь, и рукопись исподтишка сунуть — может, пристроят.
Надо голосовать на Байкальском тракте, ловить попутку и выбираться в город… Иван по лету наведывался в город лишь ради зарплаты, которую получал в доме-музее ссыльного декабриста Волконского, всякий раз восхищаясь двухэтажной хороминой: крепко при царе жили государственные преступники… В иные дни трудно вырваться из музея, весь бы испереживался, извелся в труху — словно скотину бросил непоену-некормлену, — если бы кинул участок без призору, и по стойбищу и дворам, упаси Бог, белесо-желтыми ворохами перекати-поля мотались бы на ветру палые листья. Дворник из писателя вышел порядочный — порядок любил, и нерях смолоду презирал, хотя и терпел, не лез в чужой монастырь со своим уставом — у всякого своеобычный норов. К тому же боялся Иван нагоняя от начальства — дорожил местом дворницким, цеплялся за него обеими руками.
Не вырваться в город… Приуныл было, но тут писательский бригадир Ростислав Филиппов, —
Иван от счастья кружил на седьмом небе и не мел участок, а с метлой, как с милой сударкой, выплясывал «камаринского мужика» — таких писателей придется принимать. А вдруг, чем леший не шутит, вдруг… дальше Иван робел загадывать, стеснялся.
Ростислав еще и упредил, что писатели явятся утром на японском автобусе.
— Но, паря, японский городовой, — дворник яро чесал затылок, — во житуха пошла!..
В тревожный и радостный день тот не удалось Ивану поработать вволюшку… Вначале, стуча кривым черемуховым ботаж-ком, приплелся здешний старик с неожиданной для исконного ангарского рыбака и бакенщика дворянской фамилией Бестужев. Может, по немощи своей и пошалили дворяне-смутьяне… Дед Бестужев, давно уж перевалив восьмой десяток, впал не в детство, как положено, а — в юность, и всякий раз под хмельком жаловался на музейных плотников, которые подсмеивались над стариком: мол, ты, дед Бестужев, старуху-то, поди, уже не греешь?! Дед, принявший рюмку, психовал, харахорился: «Да я!., да я!… я вас всех за пояс заткну…» — «Свистишь, дед, старуха-то, поди, к соседу тропу торит…» — потешались плотники. «Тьфу на вас, блудодеи!.. боталы коровьи!..» — плевался старик и, хлопнув дверью бытовки, рысил к своей избе, что кособочилась на высоком ангарском берегу. По дороге заворачивал к Ивану отвести душу.
Раскурив чадную трубку, укорив строителей-изгальников, дед Бестужев по-старческому беспамятству снова да ладом спрашивал Ивана:
— Ты, Ванюха, «Бабьи тропы» читал?
Помянутую книгу, похоже, лишь одну дед Бестужев и прочитал на своем хмельном речном веку, Иван же о ней слыхом не слыхивал, и всякий раз сознавался:
— Не читал я, дед, твои «Бабьи тропы».
— Не читал?! Дак какой же ты писатель, Ваня, ежели «Бабьи тропы» не читал?!
Дед уже притомил Ивана «Бабьими тропами», как молодой музейный столяр — эстрадный фанат, который однажды пытал: «А ты, Ваня, видел концерт П.?..». Иван сморщился, как от зубной хвори, и помотал головой. «А концерт Л.?..» — «Нет, не видел», — отмахнулся Иван и хотел прибавить, что глядеть на ведьмака и ведьму с Лысой горы — одна холера, что плясать на русских жальниках с ночными бесами, но столяр опередил: глянул на Ивана с горестным вздохом: «Ничем ты, Ваня, не интересуешься, а еще и писатель…»
Вот и дед Бестужев победно озирал Ивана — он-то читал «Бабьи тропы», хотя и не писатель, а Иван — темь кромешная. Потом спросил о житье-бытье:
— Ты со своей бабой-то, Ваня, ладно живешь?
Иван молча вздыхал: де, какая уж ладная жизнь у бабы, если мужик ее ходит в писателях, а вкалывает дворником и приносит семье жалкие гроши. Да еще и в рюмку заглядывает, и на девок зарится. Писанину его женка не читает — недосуг, вертится, как белка в колесе, чтобы чад прокормить, но если Иван копейку зашибет, не пропьет, — талантище, а когда от него, что от быка молока, тогда — бездарь.
— А я, Ваня, со своей старухой душа в душу жил. Да…. Можешь где и прописать…
Когда старик поведал о том, как он прожил век со своей старухой и когда откланялся, Иван тут же записал сказ в заветную амбарную книгу — сгодится, запас карман не тянет.
«Я ить, Ванюха, свою баушку до замужества не видал. Да… Она уж в девках засиделась, и отец повез ее по ближним деревням. Завернет к знакомцам, и ревет: мол, поспела… Вот и к тяте моему подвернул, выдули они самовар чая, посудачили, да и ударили по рукам — рукобитье вроде. Ведут девку-то… Она шали разматыват, а я крещусь: дай-то, Боженька, чтоб ни крива, ни хрома, ни горбата… Но гляжу, брава девка, куды с добром… И прожили мы с ей век душа в душу. Бывало лишка выпью, зашумит, хлоп ее в ухо, и опеть бравенько живем… Не-е, я это смехом… Сроду рук не распускал, пальцем не тронул. А выпрягется из дуги, лишь бровью поведу, опеть шелкова… Убреду в тайгу орех добывать, на Байкал ли спущусь, рыбу ужу, а уж на другой день без ее вроде сирота казанская. И она все окошки проглядит, поджидая. Да… А уж вернусь, дак не знат, чем напоить, накормить, чем уластить… Так от и жили, так и век прожили…»
«Эх, а у меня не вышло… душа в душу… Не грыземся, как собака с кошкой, а и живем — и не в радость, и не в муку — так, на скору руку….» Иван запалил лампу — керосин вышел, и дворник жег солярку, а чтобы лампа не чадила, фитиль укрутил — и помянул с грустью слова писателя Михайлова: де, можно сочинять при свечах, при керосиновой лампе и коптилке, при электиричестве, под солнцем и луной, Иван Шмелев писал при свете Евангелия.
Листая черновую рукопись, Иван вспомнил, что завтра нагрянут именитые писатели, и опять голова пошла кругом. Ночью путем не спал — горячо, запальчиво и вслух толковал с писателями, которые оживали в желтовато-сонном, вялом свете, наплывающем от лампы. Толковал с писателями и во сне, и там они, похлопывая по плечу, что-то лестное ему отвечали — вроде привечали.