Озёрное чудо
Шрифт:
Сохла, вяла баба на корню, а потом решила беду веревочкой завить, чем душу гноить; и увидела заимка с ужасом: рыбная учётчица ещё повредилась. С ужасом, ибо Фросино помешательство оказалось не тихим, не буйным, а богомольным. Богомолец же…мракобес… в хрущёвское злолетье — лютый враг безбожного советского народа. Можно было простить старика Ждана Хапо-ва, деду сто лет в обед, но Фрося?! — молодая советская труженица, выпускница городского техникума, и старческое мракобесие?! Э-эх, упустила деву компартия, не углядела, когда Фрося, не вкусив бабьей отрады, схоронив суженца, потеряла интерес к жизни и оказалась под тлетворным влиянием матери Христиньи Андриевской, истовой боговерки-богомолки, у которой, по слухам, гостили в Абакумово и бывшие попы, и тайные монашки,
Де, однажды, крепко подгуляв с начальством на берегу озера, Лев Борисович в злом и тяжком похмелье завернул в низенькую, косенькую избёнку Фроси. Вдова ли, бобылка ли утром топила русскую печь, раскатав на столешнице хлебные колоба, и встревожилась, когда услышала под окошком утробное урчание рыбзаводского газика, когда высмотрела сквозь щель в занавесках, как Лев Борисыч по-медвежьи неуклюже выбрался из кабины и, повелев шоферу явиться часа через два, тронулся к висящей на одной петле шербатой калитке.
Одутловатый… лишь глаза злыми щелками тускло и мрачно посвечивали из опухшего лица… почерневший от пьянки, мятый и пыльный…ночевали под кустами, где свалил хмель… ввалился в древнюю избушку, где грузно опал на лавку супротив божницы. Мерцающий свет лампадки плавал по тёмным образам, и лики явственно оживали: взблескивало чело, восковой желтизной наливались впалые щеки, пристально и живо светились святые очи.
Отпыхавшись, Лев Борисович выудил из кармана початую бутылку «белой», заткнутую гладко оструганным березовым сучком, припечатал бутылку к столешнице подле хлебных колобов, потом снял долгополый, светло-серый плащ и, бросив на лавку, расстегнул пиджак, ослабил съехавший набок галстук. Уложив руки на толстом брюхе, азартно вгляделся в мелкую, но ладную, румянощёкую от печного жара Фросю, которая, убрав со стола толстую книгу, «… явно, богомольную» — смекнул Лев Борисович, суетливо и боязливо накрывала стол.
— Чо уж Бог послал, не взыщите, Лев Борисыч, — виновато и заискивающе улыбаясь, примостила на краюшке стола гранённый стакан, две краюхи ржаного хлеба, золотисто-копчённых окуней и картохи «в мундире».
— А тебе где стакан?
— Не, не, не! — замахала руками. — Упаси Бог!
— Да пять грамм, Фрося. Все ж таки родня…
— Не-е, я эту заразу на дух не переношу…
— А напрасно, Фрося. Иногда не лишне — веселит душу. А то живёшь, как заплесневелая старуха. А ты ведь ещё молодая, красивая баба…
— Была да сплыла…
— А это надо поглядеть… Что же ты собой жертвуешь?!
— Жертва Богу дух сокрушен; сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит…
— Плетёшь ты, Фрося, плетень, а сама-то соображаешь, что плетешь языком?
Выпив, закусив, веселее и азартнее поглядывая на Фросю, Лев Борисович вздохнул:
— Э-эх, брошу твою сестру да на тебе, Фрося, женюсь, — прошёлся по светелке, вроде приноравливаясь, с какого бока подкрасться к уросливой кобылёнке, глянул на себя в тёмное стекло буфета, приосанился, двумя руками манерно поправил львиную гриву, что, увы, ныне топорщилась лишь за ушами. — Да… Будешь у меня как сыр в масле кататься…
— Ох, не гневи Бога, Лев Борисыч. Жалей сестру Дусю,
— Что мне Бог! — рявкнул, аки лев.
— Не богохуль! — Фрося перекрестилась в красный угол, где мерцала лампадка.
— Нет, Фрося, не верю я во всякие Царствия Небесные. Я как в песне… — Лев Борисович густым басом вывел. — «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно…»
Опохмелившись на другой бок, снова отяжелев, Лев Борисович враждебно вперился в красный угол, где на узорно выпиленных полках красовались иконы. Лики ожили в лампадном мерцании, и глаза Спаса на бурой доске и Матери Божией, укрытые медным окладом, проникая в душу, стыдили, корёжили, ломали мужика, отчего он, скрипя зубами, хрипло вопросил:
— Зачем иконы держишь в избе?
— А где держать?.. В коровьей стайке?..
— Зачем тебе эти гнилые доски?
— Кому доски, а кому образа, чтоб помолиться. Вот Казанская Божия Матерь со Христом на руках… аж от бабушки досталась. Старуха ишо жива была, дак и завещала. Родовая, отсулённая икона.
— Эх, баба-дура, кому молишься, кому поклоны бьёшь?! Попы Бога придумали, чтобы народ, как скот, в ярме держать, чтобы народ пахал на богатеев и не бунтовал. Бога нет, космонавты летали, никого дедушку на облаке не видали…
— Не видали?.. А ты после войны в Москве гащивал, дак Сталина же не видал.
— Причем здесь Сталин?! Ахинею несёшь…
— Кому ахинея — Царство Божье, а кому ахинея — вся ваша скотья жизнь.
— Дуришь, Фрося, и не лечишься…
Бог весть, в каких глухих дебрях блукала беседа, в какой небесной синеве парила, но…расписывали заимские старухи… слово за слово, наливался мужик злою тьмою, а потом вдруг вздыбился над столом и с неожиданной для огрузлой плоти резвостью сорвал образ Спаса и кинул в горящую русскую печь. Взвыла Фрося нечеловечьим голосом, кинулась к печи и сунулась бы за иконой в полымя, да Лев Борисович перехватил и отметнул к порогу. Но когда супостат потянулся было за родовой Казанской Божией Матерью, что в медном окладе, взметнулась Фрося с пола, и, яко на ангельских крылах, взлетела к божнице, схватила Царицу Небесную и выбежала с иконой из опостылевшей избы.
К сему заимские бабёнки присбирывали с миру по нитке, плели сплетки про несчастного Льва Борисыча, прибавляя шепотом, испуганно озираясь кругом выпученными глазами: де, мало, иконы сжёг, да еще и снасильничал. Никто за ноги не держал, никто со свечкой не стоял, а бренчать языком, что коровьим боталом, можно что угодно, что в дурную башку взбредёт.
Вскоре, увязав в пикейных покрывалах скудные нажитки, Фрося укочевала в Абакумово к матери Христинье Андриевской; вот монашески и зажили мать Христинья и блажная дочь Ефросинья, словно старицы в миру, зажили с постом и крестом, навечно утаившись от демонских соблазнов. Ныне боголюбивые души упокоились со святыми; сперва, как ни странно, Ефросинья богу душу отдала, а после дочери и матушка Христинья преставилась. Поговаривали: де, и дочь, и мать перед смертью причащал и соборовал батюшка из чудом уцелевшей городской церквушки, куда… здешние старухи поговаривали… старая Христинья отписала божественные книги и святые иконы. Поговаривали… а досталось святое добро сыну Федосу, прибежавшему с Украины, тот и распорядился добром: подешёвке продал да пропил под нашёпт лукавого, ох, ни к ночи буде помянут, господи прости.
X
Оглядывая засиневшее предсумеречное озеро, Игорь вспомнил, как на высоком травяном яру играли в городки и бабки, а по заре вечерней удили малявок-окушков на долгие, тальниковые удилища, — в лодки их, карапузов, пока не брали; вспомнилось купание до синих губ и жёсткого ёжика на голове, а тётка Фрося, помнится, суетливо крестясь, металась по берегу и Христом Богом слёзно просила вылезти из озера…неровен час, утонете… выманивая посулами творожных и брусничных шанег. Оглянулся Игорь на таёжный хребёт, прижавший к озеру заимку, и ожили в памяти ягоды-грибы, спеющие на закрайке лета с Ивана-постного, кои собирали с тётей Фросей; вспомнились азартные рыбалки после вешнего ледолома.