Озеро Радости
Шрифт:
— А кто ж в нее не верит? — Саша шарит по столу в поисках зажигалки, натыкается на свой бумажник, раскрывает его.
За пластиковым клапаном, в котором девственницы хранят портреты любимых актеров, неверные жены — фотографии любовников, а пенсионерки — проездные билеты в метро, — небольшая цветная картинка. Саша вытягивает ее из клапана и протягивает Янке.
Это ламинированный прямоугольник, изображающий женщину с темным лицом, то ли стоящую, то ли лежащую на золотистом фоне. Ее правая ладонь лодочкой покоится на животе, левая — сжата в кулачок. Из женщины исторгаются разноцветные лучи: аквамариновый, коралловый, палевый. Глава у изображенной закрыты и напоминают полумесяцы.
— Что это? —
— А ты не знаешь, — хмыкает Саша.
— Нет, я никогда это не видела.
Визуальный исследователь в Янке мог бы заявить, что картинка напоминает польские католические образки, сделанные в новом художественном каноне, в котором не менявшийся сотню лет формат уже перекликается с акварельной пластикой модерна. Где у Иисуса глаза темные и печальные, как будто рисовал их Васнецов. Где у Maria Misericordia тонкие пальцы и сердце, увитое пояском роз и увенчанное огненным факелом. Но эти закрытые глаза. Но это положение рук — не обращенных к смотрящему, не обрамляющих скорбящее сердце, но — сложенных на животе. Но эта статичность позы, как будто икона посвящена уже умершей или спящей. И эта кика на голове, переданная с фотографической точностью…
— Ну ты темная. А в «Гугле» «Царица Неба и Земли» забивать пробовала?
— Да как-то руки не доходили. — Янка сама удивляется, почему не сделала этого до сих пор: с момента, когда она ковыряла данные про Царицу в книгах, слово «библиотека» стало значить нечто совершенно иное.
— Это — самый известный образ Матери нашей Земной и Небесной. — Саша берет образок в руки и рассматривает его. — Он написан в двадцатых годах двадцатого века. Причем не художником, а художницей, женщиной, что уже само по себе интересно. Звали ее Регина. Документальных сведений про Регину не сохранилось, да и кто бы их собирал? Костел? Историки? Смешно, согласись! Так вот, говорят, что она была прихожанкой Остробрамского храма. Такой, знаешь… Немного не от мира… Она рисовала странное и говорила странное. Регина изображала Богоматерь — то есть все считали, что она изображает Богоматерь… Так вот, она рисовала ее без младенца. Как ты видишь. И без креста. С закрытыми глазами. С какими-то лучами. Иногда — в окружении планет и звезд. Иногда — на этом янтарном фоне. Бывает, фоном служат лунные кратеры. Бывает — города на Сатурне. Богоматерь на ее картинках всегда спит. Спит, понимаешь?
Саша протягивает образок Янке. Та еще раз осматривает его и думает, что настоящее искусство должно быть именно таким — пробивающим пелену рациональности и тревожащим те струны в человеке, о существовании которых он сам не подозревает. Так что ни понять природу своих эмоций, ни объяснить их он толком не сможет. Сотни импрессионистов изображали интерьеры баров, в которых пили. И только Эдуард Мане смог в «Фоли-Бержере» сделать это так, что отдельно поговорить об этой картине решил Мишель Фуко.
— Говорила Регина вещи не менее странные, — продолжает Саша рассказ. — Например, что очень скоро, вот буквально через десять лет, люди закроют храмы и устроят в них пункты приема стеклотары. А священников посадят в тюрьму. И даже убьют. Ясно, что для жителей католической Польши — а тут успела побывать и католическая Польша, — так вот, для них речи эти звучали немножечко слишком апокалиптично. И Регине никто не верил. И за глаза называли человеком не от мира… Так вот. Через десять лет случился тридцать девятый год. Пакт Молотова — Риббентропа, все дела. Город отдали Литве, а Литву включили в СССР. Сюда притопала Красная армия. В храмах устроили пункты приема стеклотары, скотобойни и пластмассовые заводики, где выпускались желтые детские пистолетики. Реальный случай, кстати, город Ошмяны! Ну а ксендзов приняли в местном НКВД. Это такой пастельный домик на Гедимина, зайди, спустись в камеры, они открыты для посещения. Там часть экспозиции как раз посвящена тому, что и в какой последовательности делали со священниками. В общем, каким потоком пошла Регина — с «верующими» ли, с «националистами» или просто как нуждающаяся в профилактическом уничтожении экзальтированная гражданка, неизвестно. Но ее земная жизнь была прекращена, с вильнюсских улиц она исчезла. Соответственно, изображения Царицы Небесной и Земной, оставшиеся по всей Западной Беларуси и Польше, спрятали. Тиражировали нелегально. Как обереги. Носили вот так вот, как я, в кошельках. В БССР за это можно было присесть. Это как полтора грамма ганджи на кармане.
Упоминание про вещество побуждает Сашу вновь взять в руки стеклянную колбочку пипетки и обшарить стол в поисках зажигалки.
— Я, кстати, до сих пор не уверена, где оригинал вот этой картинки, — говорит Саша рассеянно. — Это же не икона. Так, что в костеле где-нибудь в Лодзи ее выставить не могли. Это ведь где-то посередке между католицизмом и…
— А как Регина узнала, что у Царицы левая рука в кулаке? Плиту ведь только в девяностые нашли… — удивляется Янка. — И кика очень похожа.
— Камон, cиста! А как она узнала, что через десять лет Сталин и Гитлер Беларусь и Украину поделят? Об этом тогда еще даже Сталин и Гитлер не знали! — восклицает Саша.
Саша поджигает вещество в колбе и выдувает его половину в одну резкую затяжку, после чего гостеприимно протягивает мундштук подруге. По комнате распространяется мускусный запах жженой дури. Янка думает, что все белорусы за пределами Беларуси так страстно сверлят мозги разными составами, при этом сохраняя чуть сбрызнутую олдскульным алкоголем чистоту в Минске, что впору делать далеко идущие выводы. Например, о том, что так проявляется ностальгия. Или о том, что так проявляется пресыщение олдскульным алкоголем. Или тяга к новому, на родине блокированная пуританством. В результате выглядит все диковато и китчево. Как вечеринка иорданцев, оказавшихся в злачном квартале Дубая.
— Я не курю, — мягко отказывается Янка. — И не пью. Я за чистоту восприятия.
— Угу. Такие как раз самые большущие птихи. В смысле, психки. — Разговор дается Саше с трудом.
— Слушай. Я вот чему поражаюсь. Ты ведь такая крутая. Постколониализм. Зонтаг. Джеймисон. Лакан в оригинале. И вот вдруг — образок в кошельке.
— А что тебя смущает? — удивляется блонди. — Неужели феминистка не может носить в кошельке женщину, которой поклоняется?
— Нет. Ну я про суеверия.
Саша пожимает плечами:
— Разум не избавляет человека от мыслей о том, что находится за его границами. Более того, чем более умен человек, тем больше видит маленьких нестыковочек в мироздании. Малюсеньких таких, знаешь, нестыковочек.
Эта мысль смешит Сашу, но она подавляет хихиканье и остается серьезной.
— И зачем она тебе? С собой?
— Как оберег. — Саша поджигает оставшееся в колбе, задерживает дыхание и медленно выпускает дым. — Она меня хранит.
— В смысле, желания исполняет?
— Она же не Санта-Клаус, — хмыкает Саша, выбивая пипетку. — Она — Царица Небесная и Земная. Она не исполняет желания. Она следит за тем, чтобы их у меня не появлялось. В острой форме.
Закат за окнами вступает в самую драматичную фазу: тучки, разбросанные по небу, подсвечиваются снизу мандариновыми лучами. В результате чего их тушки приобретают амарантовый оттенок, сообщающий аметистовому небу шекспировскую страстность. Если бы люди чаще смотрели на прячущееся за горизонт солнце, они никогда бы не изобрели телевизора. Он бы им не понадобился.
Саша заканчивает мастырить второй заход и выдувает его в один прожиг. Потом смотрит в небо и говорит, уже не путаясь ни в окончаниях, ни в грамматике: