Озеро Радости
Шрифт:
* * *
Как мило: она жила и работала в вишневом саду, среди девиц, не имеющих ничего против того, чтобы их называли «черриз». А теперь спит рядом с садом уже зимним. Разница между Москвой и Вильнюсом — это разница между «Вишневым садом», превращенным в бордель, и экзотической оранжереей, превращенной в сквот.
* * *
Бредя по коридору улицы Бернардину, мимо монастыря, гостиницы, дворца, костела — к святой Анне, похожей на уже готовый к навешиванию на исполинский холодильник сувенирный магнит, Янка натыкается на
— Когда я пишу свои романы, я сильно проживаю их. Там, в текстах, люди встречаются и расстаются, им то хорошо, то невыносимо плохо. Совсем как в жизни. И я становлюсь то веселым, то печальным, то радостным, то грустным. Параллельно общаясь с людьми. А ведь ты не можешь полностью погрузиться в свой текст, тебя постоянно отвлекают — переезды, лекции и так далее. Так вот, выходя во внешний мир, я поневоле замечаю, что становлюсь то немотивированно замкнутым, то разговорчивым; то подавленным, то неестественно общительным — в зависимости от того, где, в какой фазе находится сюжет и каково сейчас его героям. Так вот. Глядя на вас, Янина Сергеевна… — он оборачивается к ней и останавливается. — Наблюдая за вами… В аудиториях и коридоре, до лекций и во время семинаров, я не могу избавиться от впечатления, что вы как будто переживаете какую-то внутреннюю жизнь. Что между вами и миром — прокладка из событий, не видимых глазу, но делающих вас то печальной, то рассеянной, то игривой, то заторможенной. Вы как будто пишете роман, будучи погруженной в нафантазированную реальность…
— Вы сейчас очень точно сформулировали отличие мужчины от женщины, — включает Янина Сергеевна режим московского светлячка. — У девочек всегда так. А у мальчиков только тогда, когда они пишут романы.
Даниэль Брюль поощрительно кивает. Янка осознает, что, если она хочет прогуляться с ним по городу, как ей думалось об этом в аудиториях — вот он, шанс. Она снова смотрит на него, пронзительно умного и больше похожего на киноактера, чем на лектора, и ловит себя на мысли, что хочет увидеть рыжеватую щетину, непослушные кудри и шрам в форме чайки над бровью. А потому на следующем же перекрестке она прощается и ныряет в рукав кривоватого и неопрятного переулка.
* * *
Из Янкиной комнаты слышно буханье колокола на башне кафедрального собора, веское и властное.
Слышна хрустальная многоголосица Архангела Рафаила. Доносятся далекое постукивание св. Якова на Лукишской площади и волшебный перезвон св. Катерины. Вильнюс — город, где голоса колоколов отскакивают от каменных мостовых и повисают в воздухе, дожидаясь, пока чьи-нибудь уши их не подхватят, чье-нибудь сердце не впустит в себя. Имея своим изначальным основанием оповещение о праздниках или приглашение людей на службу, колокола в этом городе сделались самодостаточными голосами, переговаривающимися друг с другом о промысле и планах Божиих. Человеку дано слышать этот дуэт, перерастающий в трио, а затем, ближе к шести, — в квартет и квинтет. Но понять этот воздушный хор, это позвякивание ложечкой в стакане с небесным латте может не всякий. Наша героиня способна пройтись по городу с закрытыми глазами, от своего зимнего сада до университета, распознавая голоса колоколен и руководствуясь ими: оставив справа и сзади кафедральный — вперед, по звуковой аллее, ведущей к Петру и Павлу, и далее — левее, улавливая тихий перезвон крохотных башенок круглого в сечении монастыря тринитариев.
* * *
Университетский коридор с одной стороны ограничен вестибюлем, с другой — окном, через которое видна курилка. Они прогуливаются вдоль аудиторных дверей с седым профессором, морщинистое лицо и форма ушей которого делают его похожим на Йоду. И, с каждым новым поворотом его мысли, с каждым разворотом их маршрута от окна к вестибюлю и наоборот Янкино сердце тяжелеет. Так что очень скоро оно начинает напоминать чугунную гирьку, которую кто-то забавы ради засунул ей за ребра. А потом гирька начинает расти, давит на легкие, и даже дышать из-за нее делается непросто.
Профессор спокойно и очень дружелюбно говорит, что он лично все прекрасно понимает. И, что он допускает даже, что большая часть написанного в статье — правда. Но он видит и другое. Например, Янкину обувь. Или то, что в буфете она берет себе только две сосиски с каплей кетчупа, причем делает это раз в неделю. Кроме того, он прекрасно осознает, что дочь такого человека никогда не получила бы исполнительный лист за уклонение от распределения. И что само распределение было бы для нее формальностью, капризом, шоу, устроенным для фотографий на память.
Но, говорит он и задумывается, подбирая слова, и им приходится пройти весь коридор, от окна до вестибюля, прежде чем он заговаривает снова. Но, повторяет он. Но нет абсолютно никакой возможности — то есть вообще никакой, — после статьи в литовской «Республике» передать все это его понимание членам управляющего совета. Большинство которых — почетные доктора ведущих европейских университетов, и им некогда разбираться с какой-то девочкой Ясей. И конечно, уже разразился скандал. И конечно, совет разъярен тем, что в университете, некогда замышлявшемся эксклавом свободомыслия для Беларуси, оказалась родная дочь человека, держащего Беларусь в каменном веке. Как в правовом, так и во всех остальных смыслах.
— Так что, — говорит он и поощрительно хлопает ее по плечу. — Так что не унывай, Янина Сергеевна. Выгонять тебя из университета никто не будет. Но сохранить стипендию со второго семестра не представляется возможным, даже с учетом твоей блестящей успеваемости. Я уже пробовал об этом заикаться. Более того, — он тяжело вздыхает, — тебя переведут на платное, и с января придется платить семьсот пятьдесят евро за семестр. В противном случае ты будешь отчислена, а это повлечет за собой аннулирование вида на жительство и депортацию.
После этого он замирает на секунду, отворачивается в сторону и произносит, не глядя на нее:
— А вообще, я бы от такого отца тоже убежал. Но за все наши действия, даже самые правильные, — особенно самые правильные! — приходится платить.
Когда он раскланивается, дочь миллиардера чувствует, что ей ужасно хочется тех самых сосисок с каплей кетчупа — она спускается в буфет, берет разогретую в микроволновке тарелочку и, вгрызаясь в бесплатный кусочек хлеба, полагающийся к порции, надламывает белесое поленце вилкой. «Сосисок у нас не умеют делать! — В который раз при этом она вспоминает из “Зависти” Юрия Олеши. — Это склеротические пальцы, а не сосиски! Настоящие сосиски должны прыскать!» Эти — хоть и не прыскают, но так вкусны, особенно в сочетании с кисло-сладкой томатной пастой, что девочка Яся успевает забыть, почему плачет.
— Янина Сергеевна! — Даниэль Брюль присаживается рядом.
Его движения мягки, как и тембр его голоса. Буфет закрывается через десять минут и они тут вдвоем, ушли даже тетки с черпаками — живые напоминания о Вальке из Малмыг.
Янка спешно вытирает щеки. Девушка, плачущая над сосисками, — слишком мощный образ, чтобы его можно было безнаказанно показывать человеку, страдающему литературой.
— Я видел публикацию, — говорит он. — Хотите, я напишу в редакцию письмо? Хотите?
Янка качает головой. Как будто это что-то изменит.