Ожерелье для моей Серминаз
Шрифт:
Я человек несуеверный, не верю ни в черта, ни в аллаха, но такой вот пастух хоть кого смутить может: не успел я выйти на шоссе, как погода испортилась, небо заволокли свинцовые тучи, гром загрохотал. В горах, говорят, он оттого грохочет, что аллах трамбует каменным катком плоскую крышу своей сакли, чтобы дождевая вода не попадала в жилье. А тут, в ущелье, клинок молнии — это, говорят, искры от катка аллаха, — и полил дождь; плохо, видать, старик утрамбовал крышу.
Укрыться было негде, и я побежал к блестящему шоссе, спускавшемуся зигзагами по склону, — там, впереди,
Отправляя меня в путешествие, Даян-Дулдурум строго наказал мне блюсти традиции и передвигаться только дедовскими способами: идти пешком, ехать верхом или на арбе, если подвезут. А машиной пользоваться нельзя: время, мол, и без того бежит быстро, и нечего ускорять жизнь механическим транспортом. И еще он сказал, что из машины не увидишь того, что разглядит пешеход. А сам нарушил запрет и, наверное, прилетел в Чарах на вертолете, иначе он не мог бы оказаться там раньше меня.
Так вот и бывает в жизни — другим советовать каждый горазд. Говорят, был у одного сапожника сын-поэт. Вот отец его и спрашивает: «Скажи, сынок, а сам ты следуешь всем советам, какие даешь в своих стихах другим?» А тот отвечает: «А ты, отец, разве носишь все башмаки, какие шьешь для других?»
В общем, если бы подле меня остановилась машина, какую хвалу я воздал бы мудрецам, которые ее изобрели!
Вышел я намокший из-под дерева, поднял ворот пиджака, закатал брюки до колен, снял башмаки и босиком зашлепал по шоссе, благодаря в душе тбилисцев, которые делают такие кепки. Надежно предохраняя лицо от холодных капель, стекающих с козырька тонкой струйкой, она не могла уберечь только мой нос, но тут уж не ее вина.
И вдруг я увидел совсем свежие отпечатки шин. Как это я не заметил, что мимо проехала машина! Но раз машина едет вниз по серпантину, то я могу опуститься напрямик и встретить ее внизу.
Итак, предвкушая удовольствие механизированного путешествия, я бросился напролом через кустарник. Колючки шиповника, боярышника и барбариса царапали меня так, будто хотели предостеречь от нарушения дядиного завета. Спустившись вниз, я с радостью заметил, что здесь следов еще нет — значит, я все-таки обогнал машину. Но ее все не было и не было. А по дороге, не замечая дождя, не замечая меня, словно от всего отрешенный, спускался человек. На нем были ушанка с завязанными на затылке клапанами, телогрейка и промокшие брюки из чесучи, а на ногах ботинки с толстыми подошвами. Не спеша прошел он мимо, и поступь его была тяжелой, будто на него давило большое горе.
Машины все не было. Придется мне, видимо, идти пешком, подумал я. Но чем идти одному, не лучше ли коротать дорогу с попутчиком, пусть даже с таким угрюмым, как этот? И я поспешил за ним.
— В добрый час! — приветствовал я незнакомца.
— Кому добрый, а кому нет, — обернулся он.
— Зачем ты так говоришь, добрый человек?
— Хе-хе, «добрый человек»! — передразнил он меня. — Ты же не знаешь, кто я такой.
— А кто же ты такой?
— Убийца!
— Хо-хо! —
— Да, я убийца! — сверкнул он на меня злым взглядом. — Не веришь — ступай своей дорогой.
Тут я понял, что он, кажется, не шутит. Я несколько раз оглядел его с головы до ног — я ведь ни разу в жизни не видел убийцу, человека, убившего другого не на войне, а в мирном ауле.
Ничего необыкновенного, впрочем, я в нем не заметил, кроме светлых глаз, полных отчаяния и горя. Нет, неужели действительно на моем пути встретился настоящий убийца?! Сам я даже несчастную курицу зарезать не могу, не говоря уже о баране или теленке.
Я даже задрожал, хотя, наверное, не от страха, а оттого, что промок до костей. Но человек этот притягивал меня, как змея притягивает лягушку, и я не мог отступить от него ни на шаг. Крайнее удивление и любопытство манили меня к этому парню, выглядевшему на пять-шесть лет старше меня.
— Ну что ты ко мне привязался? — спросил он, когда мы подошли к роднику у дороги.
Родник был накрыт серебристо-белым куполом, похожим на луковицу, — какой-то добрый человек поставил его в счастливый день на радость людям.
Спутник мой наклонился к желобу из коры орехового дерева и стал пить.
— Да я так... — пробормотал я.
— Как это «так»? Тебе что, идти некуда или тоже горе на дорогу выгнало? — обернулся он, утирая лицо тыльной стороной ладони.
— Нет, я, наоборот, с радостью в путь пустился. — И, желая задобрить его, я предложил укрыться под куполом и поесть со мной. Ведь радость у тебя на душе или горе, а без еды не обойтись.
— Скажи-ка! А я весь промок! — вдруг заметил этот человек. — Оказывается, дождь идет!
— Ну вот, зайдем под навес, переждем.
Он не отказался, видно, ему было все равно, идти куда или сидеть. Я достал узелок, в который красавица Зульфи положила мне съестное, и развязал его перед ним. Были там поджаренные бараньи мозги и несколько маленьких хлебцев.
Убийца молча сел на камень, взял хлебец, достал из внутреннего кармана телогрейки амузгинский нож с затвором — таким пользуются недобрые люди, — щелкнул, и выскочило лезвие. Он наложил этим ножом мозги на хлебец и стал есть. Я тоже закусывал с удовольствием, хотя в горячем виде мозги куда вкуснее.
Дождь все не переставал, но чувствовалось, что тучи выжимали из себя последние капли влаги и, облегченные, поднимались выше в небо, снова обретая снежно-белый цвет. Кое-где потолок туч прорвался, вниз скользнули лучи солнца, показалось высокое голубое небо. Стало светлее, громче доносился шум реки, протекавшей неподалеку меж огромных валунов и скал, среди которых росли одинокие деревья, будто изгнанные собратьями из густого дружного леса.
— Проясняется, — сказал я, чтобы только прервать молчание, и косо посмотрел на моего спутника. Казалось, после еды лицо его немного смягчилось — ведь, как известно, нравственные страдания усиливаются страданиями физическими, а заморит человек червячка — глядишь, и полегчало.