Ожерелье королевы
Шрифт:
И тогда, сидя в своей нарядной гостиной, упиваясь роскошью, радующей глаз и дающей пищу уму, малютка признавалась себе, что вся ее минувшая жизнь была полна ошибок и заблуждений и что вопреки утверждению моралиста о том, что добродетель приводит к счастью, на самом деле именно счастье с неизбежностью приводит к добродетели.
К сожалению, счастью м-ль Оливы многого недоставало, чтобы быть прочным.
Она была счастлива, но она скучала.
Ей мало было развлечений, доставляемых книгами, картинами, музыкальными инструментами. Книги были недостаточно
Надо признать, что очень скоро Олива жестоко заскучала посреди своего счастья и нередко предавалась сожалениям и даже проливала слезы, вспоминая, как посиживала поутру у окошка на улице Дофины и гипнотизировала своими взглядами всю улицу, так что все, идущие мимо, задирали головы.
А как славно было прогуливаться по кварталу Сен-Жермен в кокетливых туфельках на каблучках в два пальца вышиной, придававших ступне такой соблазнительный изгиб, что каждый шаг гуляющей красотки приносил ей новые победы и исторгал у поклонников охи и ахи, не то из страха, как бы она не оступилась, не то от вожделения, поскольку над туфелькой из-под юбки подчас выглядывала и ножка.
Такие мысли посещали Николь в ее заточении. С другой стороны, агенты начальника полиции были опасные люди, а приют, где в позорном заключении угасают женщины, не шел ни в какое сравнение с роскошным и необременительным пленом на улице Сен-Клод. Но все-таки женщина имеет право на прихоти – и что толку быть женщиной, если нельзя подчас возроптать на самое блаженство и сменить его, хотя бы в мечтах, на иную, пусть худшую участь?
И потом, тем, кто скучает, все предстает в мрачном свете. Сперва Николь пожалела о свободе, а там и о Босире.
Признаем, что женщины ни в чем не меняются с тех самых времен, как дщери Иудеи накануне свадьбы с любимым удалялись на гору оплакивать свое девство.
И вот наконец наступил день, когда горе и ярость м-ль Оливы достигли предела; лишенная вот уже две недели всякого общества, всяких надежд, она впала в жестокую тоску.
Перепробовав все, что возможно, не смея ни выглянуть в окно, ни выйти за порог, она потеряла аппетит, но отнюдь не утратила мечтательности; напротив, духовный голод точил ее тем сильнее, чем реже посещал голод телесный.
В таком смятении она и пребывала, когда ее в неурочный день и час посетил Калиостро.
Вошел он, как обычно, через калитку, пересек небольшой сад, недавно разбитый позади особняка, и постучался в ставни комнат, где жила Олива.
Между ними было условлено, что он стучится четыре раза через определенные промежутки времени, и тогда Олива отпирает засов, который был поставлен на дверь по ее просьбе, чтобы служить преградой для посетителя, располагавшего ключом.
Молодая женщина не задумывалась над тем, что подобные предосторожности вовсе не нужны ей для того, чтобы сохранить добродетель, которая подчас бывала для нее лишней обузой.
По сигналу Калиостро Олива отперла засов с поспешностью, свидетельствовавшей о том, до какой степени она нуждается в собеседнике.
Проворно, как парижская гризетка, она ринулась навстречу своему благородному тюремщику и сердито, отрывисто, с хрипотцой в голосе воскликнула:
– Сударь, знайте: мне скучно.
Калиостро взглянул на нее и слегка покачал головой.
– Вам скучно? – произнес он, затворяя за собой дверь. – Увы! Бедное дитя, скука – несносный бич.
– Я сама себе постыла. Уж лучше умереть.
– Неужели?
– Да, я на грани отчаяния.
– Ну, ну, будет вам, – возразил граф, успокаивая ее, как собачку, – не сетуйте на меня чрезмерно, если вам плохо в моем доме. Приберегите ярость для вашего врага, начальника полиции.
– Вы меня выводите из терпения своим равнодушием, сударь, – промолвила Олива. – По мне уж лучше любая ярость, чем подобная кротость; вы всегда найдете, как меня успокоить, это-то меня и бесит.
– Сознайтесь, мадемуазель, что вы несправедливы, – произнес Калиостро, присаживаясь на изрядном расстоянии от нее с тем подчеркнутым почтением или безразличием, которое так удавалось ему в присутствии Оливы.
– Вам-то хорошо говорить, – возразила она. – Вы ходите куда угодно, вы ничего не боитесь. Ваша жизнь состоит из удовольствий, которые вы сами себе выбираете; а я прозябаю в тех пределах, в каких вы меня заточили, я не дышу, я трепещу. Предупреждаю вас, сударь: ваши посещения бесполезны, они не помешают мне умереть здесь.
– Умереть? Вам умереть? – с улыбкой переспросил граф. – Полноте!
– Уверяю вас, вы очень дурно со мной обращаетесь, вы забыли, что есть человек, которого я глубоко и страстно люблю.
– Господин де Босир?
– Да, Босир. Поймите, я его люблю. Сдается мне, я этого никогда от вас не скрывала. Не вообразили же вы, будто я забуду моего дорогого Босира?
– Я не только не вообразил ничего подобного, но, напротив, из кожи вон лез, чтобы о нем разузнать, и явился к вам с новостями.
– Вот как! – отозвалась Олива.
– Господин де Босир, – продолжал Калиостро, – очаровательный молодой человек.
– Черт побери! – отвечала Олива, не понимаю, куда клонит граф.
– Молод, хорош собой.
– Не правда ли?
– И с пылким воображением.
– Он полон страсти. По мне, так чересчур несдержан. Но… любовь снисходительна.
– Золотые слова. Ваша доброта не уступает уму, а ум красоте; я это знаю; а поскольку в этом мире я всегда с участием отношусь к любви – такая уж у меня причуда, – то мне захотелось соединить вас с господином де Босиром.
– Месяц тому назад вы об этом не думали, – с вымученной улыбкой заметила Олива.
– Послушайте, дитя мое, всякий галантный человек, если он, подобно мне, ничем не связан, жаждет понравиться красивой женщине, попавшейся ему на глаза. И все же вы не станете отрицать, что я хоть и приволокнулся за вами, но это продолжалось совсем недолго.