Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
Шрифт:
Ваши пальчики, с подушечками, нежно измученными гобеленовыми иглами, диабетом и крючком для вязания, свисают с края кровати, я возвращаю их под одеяло. Удивительно, какие они жесткие, безжизненные. Если бы вы не дышали так шумно из-за милых полипчиков в носу, я бы запаниковал.
Ваш сон я мог бы легко растолковать, как если бы он был моим. Окно канцелярии, где я сначала вкалывал, как раб, смотрело во двор церковного прихода.
Вы не забыли, что я трудился заштатным редактором и распоследним корректором в эротическом журнале «Пистон»? «Эротический» здесь просто эвфемизм для «порнографического», у нас ничего не имело никакого отношения собственно к любви. А только к любви к гадостям и разнообразным непристойностям. Например, это название.
Я предлагал и более деликатный вариант, «Душа и сиськи», это определяет женщину как совокупное существо, двугубое созвездие, не так ли? Никто меня не слушал. Я забил свою стрелу Эрота в орфографию и холодно вычеркивал сладострастные вздохи, сводя их к мере, которая делает цитированный оргазм более естественным, человечным. Однажды моя Наталия после секвенции самоубийственной схватки подколола меня вопросом, если то, что мы наблюдаем, желание, а тогда как же называется то, чем мы занимаемся в темноте вот уже столько лет? Я воспринял это как неуместную, климактерическую шутку, заметив, что этот грязный голубой фильм транслирует ее ничтожный канал.
И когда я поднимал глаза от блудливых страниц текста, что ужом вился по пустым пространствам, в котором позже появятся печальные фотографии сплетенных человеческих тел с тупым выражением убогого коллективного наслаждения, мой взгляд петлял вослед мыслям и блуждал где-то снаружи, за стенами и стеклами, натыкаясь на безбородых священников, которые занимались земными мелочами, неприметно струясь по пути к Богу. Может, все это покажется вам излишне акцентированным, наивным: я, с пальцами, перепачканными в типографской грязи, в первобытном иле, в суетном коловращении жизни, в крахе мира, гляжу на посвященного, вне времени и пространства шествующего по усыпанной галькой тропе среди толстошеих сосен, вскрывая конверт со священным писанием, чмокая высохшие следы клея на краях, которые, в это верю я с некоторым опасением, облизал Бог лично. И хотя мы оба могли поглядывать друг на друга и считать последними, каждый делал свое дело. Один со склоненной головой, другой с поднятой головкой.
Прости меня, боже, я знал, что делал, пока дрочил одинокими вечерами, а наши папарацци раздвигали девам ноги своими телеобъективами, и редакторы по-человечески объясняли «персикам»-любительницам, почему наши двери для них так узки. Признаюсь, это действовало и на меня, возбуждало больше самой жизни. Два-три раза я видел Марию Магдалину, и мне этого хватало. Как правило, в том эпилептическом, посткоитальном обмороке, когда ронял голову на бумаги, быстро и сладко успокаиваясь.
Думаю, те, оттуда, мало что могли видеть, кроме моей головы, если бы не было отблеска, но я опасался, что сам однажды окажусь на какой-нибудь самородной фреске в образе полоумного чертенка, которые делают Страшный суд комичным, или в полу-фразе какого-нибудь апокрифического евангелия, опубликованного в самиздате за счет дремучего автора.
Что скажете о фразе: Ладислав бежит? Есть в ней таинство, пафос древней символики? Узнаете ли краткий выдох версета? Ладислав бежит. Береги спину, монах!
Мы внизу, облака — наверху. Если это мы — мы, тогда я понимаю. Тогда я нечто подобное, возможно, и сказал, имея в виду себя, приглядываясь с высокого окна к ангелам-головастикам, рассыпавшимся по этой юдоли чистых слез, по аллеям райских помидорных кустов (правильным, как александрийский стих), которые со страстью пересчитывают церковные мыши.
В какой-то торжественный юбилей местного собора прибыл посланник
Помоги, Господи, вопили министранты, убоявшись, что стоящий столбом пес, который вертел головой и отчаянно лаял, станет ясным знаком их неловкого гостеприимства, той коварной мелочью, что погубит обед.
Я зажмурился в ожидании момента, когда теплящийся гам начнет переходить в подходящий гимн, в спасоносную песнь песней, пусть даже в виде эллипсоидного перпетуум мобиле (неавторизованного, как и второе древнее святое писание), а я услышу сквозь голоса умерших, но все еще живых священников страшный архетип, доносящийся издалека, в горячке, в псалмопевческом анабазисе:
У попа была собака,
он ее любил.
Она съела кусок мяса,
он ее убил.
Вырыл яму, закопал,
крест поставил,
написал:
у попа была собака…,
и так до бесконечности, аллилуйя, аллилуйя, сойди, Моисей, в час, когда собака, наконец, поймает брошенную палку и побежит к руке полубога, готового впиться в поджаристый, растрескавшийся в лае хот-дог.
Но оставим бедное животное в его сущностной немощи, оставим и этих людей, объятых мрачными желаниями, отвергнем собственные предрассудки и ограничения. (Апорт, маленький ангел! Если найдешь мою душу, заброшенную в траву, получишь сахарную косточку.) Не знаю, откуда у меня взялась уверенность в том, что Бог обременен неизменными значениями, что он неприступен, как и его представители? Он, если как следует подумать, главный модный творец, верховный метеоролог, а я его иногда, от лени, простите, рассматриваю как волкодава, сидящего, поджав хвост, ослепшего от команд на латыни, от массы болельщиков, грозящих пальцем.
Монах бежит. Божий пастырь дрессирует немецкую овчарку. Если вы меня поцелуете, станете содомитом, целуя зверя. Вы понимаете меня? Нет ничего ненормального под сводом небесным. Кошмары не существуют. Я знаю, что звучит это примерно так, как будто жизнь — сон. Как будто нет границ. Ergo, и Бога. Точно вам говорю, логика — ветвь фантастики.
И вот, сидел я так в редакции «Пистона» и исправлял ошибки в порнографическом рассказе, и пока я отдыхал, взгляд мой упал на священника, который прохаживался среди понурых кустов помидоров в парадизе, со Святым писанием в руках, если только это не был макет Библии, а внутри — бог знает что, но, предположим, это действительно были Заветы. И тогда я вернулся к книге на моем столе, частично закрытой полосами объявлений о шпанских мушках, надувных куклах, кожаных бичах, о желательных размерах груди, половых органов, душ, я читал ее в перерывах моей деликатной работы (похожей на бесконечные прелюдии к акту), это был «Поцелуй женщины-паука», о революционере и пидоре в застенках, о чести и дерьме. Кто знал тогда, кто мог предположить, что однажды я попаду в тюрьму, что одна из двух доступных там книг, упавших одна рядом с другой, как в запущенной библиотеке, как два юных небесных тела с остренькими грудками и рожками, кто мог бы подумать, что одна из этих двух книг действительно станет пророческой? Кроме того, кто держит в голове всю периодическую систему и просыпается от собственных криков.