Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
Шрифт:
Рушится мост, — кричит чей-то ребенок, бегущий по улице от реки, с догматической убежденностью очевидца.
Который на этот раз? — кричат ему вслед зеваки.
Быстро затыкаю пальцами уши, чтобы не узнать ответа, чтобы не услышать, что обрушился Мост Вздохов в Венеции, чтобы не утратить совсем глупую самоубийственную надежду.
Вас в самом деле интересует мое несчастье?
Полагаю, оно началось давно. Прежде чем стать
Но разве матери в нацистских экспериментах не били о стены собственных детей, у которых искусственно вызывали непрерывный плач? Небольшая встряска для малыша, которого вы обняли за плечики (потому что он хнычет всю ночь), понятна, необходимая, так сказать, воспитательная мера, тень любовного безумия. Да только вот я был бестелесным, брошенным. И плакал безгласно.
И кончилось все это тем, что Андреутин Стрибер еженощно тревожит меня детской литературой.
Мне это виделось так, будто я хожу, переодетый в чудовище, и знаю, что мальчик лежит в темноте, напуганный. Я могу точно представить себе его подавленность, пересохший язык, покрасневшие выпученные глаза, вздымающуюся и с ужасом опадающую грудь, стук сердца, отражающийся от земли. Я могу отсюда учуять его страх. Ну что, это та история? Ах, ничего не говори, знаю я тебя.
Опыт нас, опять-таки, учит, что лучше всего не трогать родителей. И вообще, в этой литературе, если вы сдвинетесь назад, коснетесь ли сентиментально какой-либо личной утраты, массажа попугайского сердца, вам моментально напишут на лбу, что вы последователь Киша, как будто только у него был отец, как будто ни у кого, кроме него, не было детства!
Вы уверены в том, что сейчас подходящий момент для жизни? Что меня простят за невменяемость, в которую я впал по случаю идеального пьянства?
Почему я пью? Это что, начало какого-то анекдота? Меня не образумило то, что я задавил человека, и что помню это. Если я вам скажу, что избил отца, то вы подумаете, что речь идет о чтении, и укажете мне на пословицу про родителей, которых надо бить, пока они молоды, вернете меня под переплет. Легко говорить, тягаться с умом, но попробуй действительно что-нибудь сделать с собой, со своим происхождением, перестань смотреться в пустой загробный экран, прекрати дрожать.
Некий юноша, слушай меня внимательно, где-то в районе Лимана, возвращаясь поздним вечером из кино, застал на лестнице своего отца, отсасывающего у какого-то типа.
(Ну, и измена матери — повод для крика, для гамлетовских терзаний в гостиной. Но только представьте себе вашего папочку… Незабываемая картина, да?)
И это, говорю я, огромная проблема, имея в виду небрежность, которая приводит к незапертой двери подъезда вследствие ухода в отставку председателя домового комитета или старческого слабоумия коменданта. Был бы нормальный замок и исправный домофон, не было бы и детской травмы. И что значат несколько оплеух, красных перчаток, по сравнению с судьбой старого Карамазова? По сравнению с грудью Мадонны?
Хорошо, скажем, ты действительно детский писатель, а не маленький декламатор неудачных начал. Разве ты попал сюда не за то, что избил ребенка? Ошибаюсь: ты его ласкал. Нет? А как мы это покажем?
Поверь
Признаюсь, меня тоже что-то необъяснимое заставляет постоянно выравнивать тени на исписанной стене, которые после каждого мытья необратимо укорачиваются, после ежедневных зверств, которые нам приносят и сон, и бессонница. Это тихое сумасшествие логично. Писатели в тюрьме думают только о тюремных писателях. И тогда кажется нормальным, что меня будит расстроенный скрип пружин койки Андреутина, который сидит на ее краю и качает на коленях болезненного, почти слепого мальчика, который, как только у него спадет температура, станет Карлом Маем!
Или, нет, мой коллега-сокамерник поймал муху и зажал ее в кулаке, осторожно ослабляя давление. Сравнивать человека с мухой — меланхоличное общее место, но их конец совсем близок, их бог предсказуем, до него можно дотянуться свободной рукой.
Маленького Мая определим в учительскую школу, откуда он быстро сбежит, потому что сопрет часы у товарища. Будучи недоучившимся учителем, Карл украдет еще одни, хотя они стучали сипло, как песочные, а если упрямо останавливались, то их можно было сдвинуть чуть-чуть теплым дыханием, подтолкнуть слегка остывшим молоком, такая это была дохлятина, можно сказать, почти как живая, а наш окаянный положил на них глаз и опять обчистил соседа по комнате, понравилось в тюрьме, и вот, в конце своей кровавой сказочки, он с нами. Потом он воровал поэтически, из любви к искусству: детские коляски, бильярдные шары, деревянных лошадок, я не преувеличиваю, не домысливаю, любой ангел страшен. В тюрьме он придумал Виннету. И Тетушку Дролль, приличного кровожадного трансвестита, которого сочинил и сыграл в тюремном рождественском представлении.
В браке, говорят, жил целомудренно, ввязывался в спиритические сеансы, и однажды ночью едва не соскользнул туда, пока мы держались за руки, глубоко дышали, вызывали духов… У меня, у старика, воры выкрали быка, — причитал Иоаким, и на стол с неба внезапно упал золотой с ликом Тито, взревела траурная сирена, и заблудшая душа Карла Мая внезапно стала бледнеть.
Но как только воздушная тревога разогнала нашу маленькую противоестественную компанию, и все приготовились умереть в установленном порядке (в чем здесь тренировались с младых ногтей на занятиях по общенациональной обороне), я видел, как Андреутин вдохнул ту душу, которая быстро испарялась, и из-за всего, что после случилось, готов побиться об заклад, что она все еще где-то здесь, скорее всего, в носу, как щекочущий кусочек облака, или полип.
И это очень по-человечески, ухватиться за соломинку. Вы знаете, откуда родом Андреутин. Оттуда и эта униатская икона. Сокровища Серебряного озера. Слабеньким нужны родители, а здесь дело, признаюсь, изрядно запутанное. Не знаешь, кого лупить. Фуйка, Стрибер. Чудак из пенопласта. Поначалу, ей-богу, я думал, что он придуривается.
И кто теперь ему скажет прямо в лицо, что самые плохие детские писатели — сироты? Я? Тогда слушай, Андреутин, вполне закономерно, что эти сиротки становятся и наивными родителями: у них нет традиций, они свалились с неба.