Ожоги сердца (сборник)
Шрифт:
Не верю по одной простой причине: атака — суровое испытание всех твоих моральных и физических возможностей. Утверждаю так по личному опыту. Сколько атак и контратак оставили в моей памяти свои следы — можно сосчитать, я их все помню по дням и часам с минутами, но ни одна из них не удавалась вот так, с ходу, без подготовки.
Вырытый и замаскированный за одну ночь окоп стал для солдата и спальней, и столовой, и укрытием от пуль и осколков. Все у него тут под руками: оружие на бруствере, боеприпасы рядом, котелок в нише, вещевой мешок в уголке — можно голову прислонить к нему, под ногами ветки или дерн. Проходят сутки, вторые — и окоп соединится с соседом справа и слева. Так зарождается сплошная траншея.
Атаки бывают разные: атака взводом, ротой, батальоном. Крупные операции начинаются с атак целых полков и дивизий. И в каждом основная атакующая единица — солдат. От него зависит решение боевых задач любого масштаба. Значит, он — центр внимания и забот командира и политработника в подготовке подразделения к атаке. Ты поведешь его через зону смертельной опасности, он должен поверить тебе, ты ему, что не подведете друг друга, достигнете цели с готовностью к взаимной выручке. А это, как известно, требует немало времени. С ходу, с лету, одним выкриком можно поднять только степных курочек — пугливых стрепетов из травы. Солдат всегда сам себе тактик и стратег. Даже в час артиллерийского удара по обороне противника — в заключительный этап подготовки атаки — он, видя мощь огня, снова и снова сверяет замысел командования со своим решением — где и как надо действовать, на кого равняться. И всякий, кто в своих суждениях допускает, что можно просто поднять и повести за собой людей в атаку, тот обманывает прежде всего себя, а на практике это означает — ложный героизм.
Тот частный эпизод из фронтовой жизни на заключительном этапе войны не заставил бы меня сейчас доискиваться до истинных причин появления человека в рясе перед поднявшимися в атаку гвардейцами, если бы я не встретил здесь, в ночной Кулундинской степи, человека за чтением молитвы перед пустым полем.
— Как часто он выходит на молитву? — спросил я шофера.
— Вижу в третий раз, — неохотно ответил шофер и, повременив, предупредил: — Не надо его трогать, пусть молится про себя, никому не мешает.
— Я не собираюсь трогать, только интересно, кого он тут приобщает к своей вере.
— Это его надо спросить… Если никого, то заставляет думать о себе приезжих и прохожих.
— В этом есть какой-то резон, — согласился я, рассказав шоферу о человеке в рясе и с крестом в лучах прожектора.
Выслушав меня, шофер оживился:
— Могу об заклад биться, могу «вселенную» на плаху положить, — он показал на свою голову, — знаю я того священника. Был он в Славгороде. В самые бедовые дни наших степей, в черную бурю сюда пожаловал.
Мне стало ясно, что мой собеседник побаивается резко выступать против Митрофания, потому у него «вселенная», которую он готов положить на плаху, заполнена сомнениями. Я промолчал, обдумывая, как можно объяснить такие явления в наше время.
— Вот и приехали, — сказал шофер, резко нажав на тормоза.
Свет фар уперся в крыльцо гостиницы. На веранде с подветренной стороны за столиком шло чаепитие. Первыми выскакивают из-за стола дочь Наташа и сын Максим. Пыль на висках, пыль на бровях, бетонная шершавость от песка на моем небритом лице, хруст пропотелой толстовки — все удивляет их. Они не дают опомниться, тянут в сарайчик, приспособленный под душевую.
— Зря не взял нас с собой, — упрекнул Максим, а Наташа без передыху тараторит: сколько было у них людей с приглашениями побывать в разных концах района, родственники погибших фронтовых друзей зовут в гости, хоть на неделю; что не надо мотаться по пыльным дорогам, есть какой-то другой путь; что в Кулунде жарко и знойно, но люди добрые, злых не встречали, все расспрашивают о Москве, как там живется; кто-то из членов правительства собирается побывать здесь. Ждут не дождутся…
— Ты, конечно, не стала скрывать, кто из членов правительства явится.
— Не смейся, дело-то серьезное, — обиделась дочь. Ей хотелось выглядеть взрослой.
— Впервые слышу, — наигранно удивился я.
— А ты все мотаешься и мотаешься, — продолжала она. — Тут на веранде люди со своими заботами ждут тебя.
— Кто?
— Знаю, но не скажу. Сам посмотришь, проверю твою зрительную память.
В голосе дочери послышались непривычные для меня самостоятельные суждения о людских нуждах и заботах. До сих пор, как мне казалось, она умела лишь хорошо пересказывать содержание прочитанных книг на исторические темы, подражать матери в попытках взять власть надо мной, командовать мною в домашних делах, не вникая в существо событий, происходящих за стенами квартиры, а здесь, оказывается, ее интересует круг моих друзей. Сын молчун, пока только приглядывается, но в нем тоже созревают какие-то перемены. Что ж, пожалуй, не зря привез их сюда: инкубаторные цыплята на воле шустреют не по дням, а по часам.
За чашкой чая, приглядываясь и прислушиваясь к собеседникам, я старался припомнить, где и когда встречался с ними. Половину из них мог назвать по имени, не боялся ошибиться. Женщины моего возраста и чуть моложе. Рядом с ними сыновья и дочери. Все они будто сговорились, не называя себя, проверяли мою память. Это Наташа подготовила их к такому спектаклю. Но мне ясно, все они — родственники, сестры и жены моих боевых друзей. Называю по имени одну, другую, третью… И каждая, улыбнувшись, хватается за платок. Слезы перехватывают и мое горло. Сценарий дочери, рассчитанный на всплеск веселого удивления и смеха надо мной, обернулся в тяжелое дыхание с подколами в сердце.
Долго и терпеливо молчала молодая женщина, сидевшая в стороне от стола. Кто же она? Лицо смуглое, брови сомкнулись над переносьем, густые смолистые волосы спадают на широкие плечи двумя волнистыми потоками. Широкие плечи…
— Таня Чирухина!.. — вырвалось у меня.
— Была Чирухина, а теперь не знаю как называться… — На коленях у нее дремлет годовалый ребенок. Она переложила его с одной руки на другую. Руки большие, загорелые. — Как вы меня могли узнать, ведь перед войной я была еще в зыбке?
— Отца твоего хорошо помню, — ответил я и достал из нагрудного кармана листок. — Ездил в Урлютюпский совхоз, хотел показать тебе и брату вот эту записку. Почерк твоего отца. Небось хранишь его фронтовые письма.
— Мать перед смертью их куда-то девала. Мы тогда были еще маленькие… Не помню.
— А Петр?
— Петр… Он теперь совсем без памяти. Спился, накуролесил и вот скрывается где-то там, в степи.
— Я только что побывал в поселке Урлютюпского совхоза. Сторож, казах, сказал мне, что Петр куда-то сбежал.