Падение царского режима. Том 7
Шрифт:
Председатель. – Вы назвали процесс членов с.-д. фракции 2-й Государственной Думы провокационным процессом, – не было ли у вас более точных сведений об этом?
Шингарев. – Мои сведения общего характера, то, что все знают. Я в то время в Думе отсутствовал. Меня вызвали в Воронеж, и я приехал, когда Дума была распущена, так что все прошло без меня. Я еще в вагоне прочитал о роспуске и приехал сюда на другой день после роспуска, 4 июня 1907 года. Что потом оказалось, т.-е. участие заведомых деятелей охранки в самом заговоре социал-демократической фракции, дает мне право говорить, что это был типичный провокационный процесс, который, насколько можно судить теперь, нужен был, чтобы сорвать деятельность 2-й Думы. Это было предверие, и для публики оправдание переворота 3 июня. Так они, вероятно, и стряпали тогда.
Председатель. – К тому, что вы уже объяснили относительно Сухомлинова и недостатков военного снабжения армии, вы не могли бы прибавить что-нибудь об отношении правительства к работам военно-морской комиссии?
Шингарев. – Собственно я был избран председателем военно-морской комиссии в конце июля или начале августа 1915 года, когда Дума собралась после этого ужасного отступления и разгрома. В этот момент Сухомлинова уже не было, военный министр был Поливанов, и я поставил своей целью просмотр положения дела нашего снабжения по всей армии. В это время уже работало совещание по обороне, возникшее раньше, еще в мае. Все совершалось постепенно. Начали мы, конечно, с артиллерийского ведомства, затем перешли к другим, военно-техническому и т. д. Что же сказать, – была картина полного расстройства и непорядка. Прежде всего была обнаружена основная ошибка, не знаю чья – генерального штаба или военного министерства, как такового; масштаб всех заданий оказался совершенно несоответствующим масштабу войны, т.-е. количество запасов, исчислявшихся как артиллерийским, так и военно-техническим снабжением, совершенно не соответствовало тому, что затем оказывалось необходимым в расходовании снарядов, патронов, количества орудий, проволоки для защиты, телефонных снабжений. Словом, за какой бы предмет вы ни брались, основная ошибка и дефект дела организации обороны заключались в том, что требования войны не были предвидены, и вся подготовка не соответствовала масштабу войны. Была ли основная ошибка результатом неумения, недогадливости, непредусмотрительности или злого умысла, я не знаю. Я лично объяснял ее себе исключительно недогадливостью, недостаточной предусмотрительностью, может быть недостаточным знакомством с тем, что делалось в Германии. Мне хотелось бы еще рассказать, что до моего председательствования в военно-морской комиссии случился следующий инцидент, который мне показал, как мы должны быть готовы. Дело было в январе или феврале 1914 года. В бюджетной комиссии Государственной Думы обсуждалась смета министерства иностранных дел. Был министр Сазонов. Я перед этим недели две или три занимался изучением берлинского рейхстага, где обсуждались вопросы будущих торговых договоров и были очень интересные прения между членами рейхстага по поводу того, как будет с торговыми договорами с Россией. Некоторые члены рейхстага высказывали предположение, что Россия не захочет повторить договора 1904 года, и начнется борьба из-за этих торговых договоров. Один, не помню фамилии этого депутата, указывал на опасность, что Россия не пустит рабочих из Западной Польши в Восточную Пруссию, что Германия будет в тяжелом положении, что вообще на этой почве может быть столкновение. Чтение этих отчетов вызвало у меня опасение, что на почве торговых
Председатель. – У вас есть копия этой записки? Может быть, вы можете ее дать для приобщения к протоколу?
Шингарев. – Если ее нет у меня, быть может, она есть у Шульгина, быть может, я ее розыщу в военно-морской комиссии Государственной Думы. После этого скоро начались работы особого совещания по обороне, и это в достаточной степени увеличивало полноту работы нашей военно-морской комиссии, получавшей сведения из особого совещания. Однако, вскоре работа нашей комиссии была прервана, ибо 3 сентября Дума была распущена, и, таким образом, работа комиссии приостановилась до февраля следующего года. Как вы знаете с 3 сентября Дума до февраля не собиралась. Когда была собрана Дума, то вновь возобновились работы военно-морской комиссии. Я их всякий раз возобновлял, когда собиралась Дума, задавал вопросы и требовал доклады, желая пройти все отделы военного и морского министерств. Однако, и на этот раз, хотя сессия Думы была довольно продолжительной, но мне вскоре пришлось уехать, – в апреле мы поехали заграницу и возвратились только 18 июня. Поэтому, в этот промежуток времени 1916 года в военно-морской комиссии председательствовал обычно Савич или Шульгин. Так что эти два месяца работы военно-морской комиссии прошли без меня. К этому времени дефекты снабжения в достаточной степени смягчились, затем работа, которая началась в 1915 г. в военно-промышленном комитете, и вообще расширение заказов настолько изменили положение дел, что, в сущности, летом 1916 года можно было с некоторой радостью видеть, что мы выходим из критического положения. Поэтому, когда Дума собралась в декабре 1916 года, то в занятиях военно-морской комиссии острый интерес уже пропал. Нам докладывали, мы видели таблицы, данные доклада, уже очень сильно развернувшееся военно-техническое снабжение. Я боюсь сказать точно цифры, но в самый критический период в феврале месяце мы имели примерно 12-14 артиллерийских парков снарядов, в среднем, в парке легких снарядов около 30.000. Летом 1916 года мы имели таких парков 30-40, к осени до 60, к концу 1916 года дело доходило до 90-100 парков, настолько был велик размах снабжения. То же относительно орудий, проволоки и всего другого. В сущности, мы имели в начале 1916 года богатую снабжением армию, которая ничего похожего не имела с тем, что было во время катастрофы 1915 г., но оказалось, что было уже поздно, и начались события, которым уже не помогла военная техника. При работах в военно-морской комиссии у нас велись журналы, стенограмм не было, потому что некоторые действия считались секретными, была масса всяких технических подробностей; но каких-нибудь эпизодов, которые бы указывали на крайнюю степень преступности, злоупотреблений, за все время моего председательствования не было. Интересен только один инцидент, вызвавший большое возмущение в комиссии и довольно долго обсуждавшийся. В комиссии рассматривались не только военно-технические дела, но и отношение к солдатам; ужасные их помещения, особенно запасных частей, которые помещались в плохих бараках; случаи нехорошего обращения с солдатами; читалась масса писем, читал Милюков и Керенский, которые получали эти письма, я получал письма о жестоких наказаниях, о плохом обращении с солдатами и т. д. В комиссии подробно обсуждался вопрос о начавшихся беспорядках в Туркестане на почве введения отбывания воинской повинности инородцами. [*] Тут была явная незакономерность, сделавшаяся потом предметом специальных обсуждений и запросов, при чем Александр Федорович давал исчерпывающие данные. Но главная незакономерность была совершена не министром Шуваевым, а Штюрмером, и заключалась в том, что самый указ не мог быть издан помимо санкции законодательных учреждений, но Штюрмер даже не исполнил этого указа, ибо вторая часть этого указа гласила, что должны быть изданы правила, как производить набор этих новобранцев. На местах решительно никто не знал, на основании чего, как, на какой срок набирать, словом, произошли прискорбные события. Насколько я помню, это был один из немногих крупных случаев, где можно было отметить незакономерность действий тогдашнего правительства. Обычно работа комиссии была чисто техническая: просмотр, проверка того, что есть, цифровые данные.
«вопрос о начавшихся беспорядках в Туркестане». – См. т. I, примеч. к стр. 281.
Апушкин. – Вопрос о полевом управлении войск выдвигался в Думе?
Шингарев. – Нет, я этого не помню. Может быть, он и выдвигался в военной комиссии, но мы в 3-й Думе не участвовали в военной комиссии, не по своей воле, а, как вы знаете, тогда относились резко к к.-д. за выборгское воззвание, и нас не включили в военную комиссию. Возможно, что в военной комиссии 3-й Думы под председательством Гучкова и обсуждался этот вопрос, но я о работах этой комиссии не осведомлен.
Апушкин. Вы знали, что это положение вырабатывалось в течение 2-3 месяцев?
Шингарев. – Я слышал, что это вырабатывалось долго, но знал, что было утверждено мгновенно, наспех, при чем некоторые ведомства не успели дать своих заключений. В таком положении было министерство финансов и государственный контроль.
Председатель. – Андрей Иванович, перейдемте теперь к Протопопову. Может быть, вы немножко затронете его заграничную поездку и сообщите некоторые факты из его деятельности?
Шингарев. – Протопопова до моей поездки я знал мало. Мы встречались с ним в Думе, но близко с ним я никогда знаком не был. Поездка в течение двух месяцев вместе в одном вагоне, в одних гостиницах, конечно, до известной степени нас сблизила. В течение всей поездки, особенно пока мы ехали туда, ничего особенного, я бы сказал странного, я в нем не замечал: человек, как человек, говорил довольно связно, довольно банально, мало интересно, но вполне прилично; говорил по-английски, по-французски, и нам это было совершенно достаточно; отношения со всеми членами миссии были чрезвычайно дружелюбные. Ничего неприятного я не могу отметить. Но была только одна странность, которая случилась в Париже. Как-то поздно ночью (надо сказать, что мы были заняты с 9 ч. утра до глубокой ночи), возвратившись после какого-то официального обеда, я прошел к себе в номер и старался набросать страничку своего дневника. В это время стук в дверь. Входит Протопопов (было около 1 ч. ночи), – «можно к вам?» – «Можно». – «К вам у меня очень большая просьба». – «Что скажете?» – Он начал рассказывать, что затевает очень большую газету, которую субсидируют крупнейшие банки, что эта газета должна быть либеральной (он надеется с помощью ее бороться на выборах с попытками их фальсифицировать, как это было сделано с 4-й Думой) и беспартийной. В газету привлечены все лучшие люди, как он сказал, и что он просит также моего сотрудничества. Я сказал, что сотрудничаю в «Речи» и что не могу себе представить, чтобы сотрудничать в двух газетах, из которых одна беспартийная и издается на банковские деньги, что для меня это странно. Он говорит: «там будет Короленко, Горький, Амфитеатров, будет даже Меньшиков, и я думаю, что нужно, чтобы все, кто имеет талант, за это дело взялись». Я говорю: «вы меня простите, но это чепуха. Как вы хотите соединить Короленко с Меньшиковым и Амфитеатрова с Горьким, ведь это невозможно». Он стал уверять, что это возможно, что газета пойдет, что все будет великолепно. Тем не менее мне было скучно говорить на эту тему, и я говорю – «знаете, Александр Дмитриевич, вы меня оставьте, я не могу в это дело войти, сотрудничество в этой газете для меня невозможно». Тогда он говорит: «какой вы злой, нехороший, я пойду к Павлу Николаевичу, он наверно согласится». Я на него посмотрел с изумлением и думаю – что такое, можно ли это говорить, когда я отказываюсь, а он пойдет к Милюкову, который издает «Речь», просить его сотрудничать в своей газете. Я пожал плечами и говорю: «идите». Мне показалось странным, как человек не понимает того, что он говорит, как можно свести Короленко с Меньшиковым и туда же пригласить Милюкова, это же чепуха, а он говорит, что это будет легко, доступно и возможно. Мне это показалось ужасно странным. Затем тоже в Париже, уже на обратной дороге из Италии, куда-то нам надо было ехать, я даже припоминаю куда, мы должны были ехать к Ротшильду беседовать по еврейскому вопросу: Павел Николаевич, он и я. Он присылает своего лакея, с которым он не расставался, с сообщением, что болен и не поедет. Я прихожу к нему. Он лежит в постели раздетый; действительно, видимо, скверно себя чувствует, – высокий пульс. Я стал, как врач, его осматривать и говорю: «что с вами? Не то инфлуэнца, неизвестно что». Потом думаю, – нет, это не инфлуэнца и говорю ему: «может быть вы просто нервничаете?» – «Нет, говорит, вы теперь меня не треплите, такая трепка не по мне, я за себя боюсь, со мной это иногда бывает, я иногда соскакиваю». Спрашиваю: «что такое?». Он говорит: «я переутомился, со мной нехорошо». Я видел, что он недоволен. Пролежал он, кажется, дня два, потом встал. Все это мне показалось странным и не совсем нормальным. Затем, мы поехали в Лондон. Здесь он застрял, потому что Барк телеграммой просил его остаться, чтобы вести переговоры о займе с Англией, так как думали, что он устроил нам хорошие отношения, а мы уехали, и вся наша делегация, проехав через Швецию, приехала в Россию. Протопопов остался один в Лондоне, и у него произошел интересный разговор (судя по его рассказам, он старался помогать, ходил к Грею и Мак-Кенна). Он стал говорить Грею о том, что англичане дают нам плохой кредит, что так нельзя, что это неудобно. Грей ответил: «что же делать, мы больше не можем». Тогда Протопопов (по его словам) сказал: «неужели Россия лишилась кредита?». – «Россия и русский народ имеют безграничный кредит, кредита лишилось русское правительство». Этот разговор Протопопов передал мне, возвратившись назад. Когда он приехал сюда, а это было дней через десять после нашего приезда, я был у него, и он рассказал мне о своем свидании в Стокгольме, причем вынул записную книжку и стал говорить, что он в Стокгольме виделся с этим господином (я теперь забыл его фамилию, какой-то чиновник германского посольства, кажется, фон-Люциус). Когда он кончил, я ему говорю: «вы с ума сошли, кто вас уполномочил, ведь вы глава делегации, только что ездившей к союзникам, и говорили с германцем. Кто вам дал право?». – «Что же такое? я делал разведку, мне интересно было, что они скажут». – «Но ведь вы подводили всю делегацию, как союзники будут на это смотреть, это чорт знает, что такое. Ступайте к Сазонову и расскажите, ступайте к послам, ведь там будут болтать». Затем, я сказал об этом Милюкову и заставил Протопопова повторить ему этот рассказ, который был набросан в его записной книжке, при этом, когда я стал журить Протопопова, говоря: «ведь вы же нас подвели, вы дискредитируете все дело», то я увидел, что он меня не понимает, сколько я ни объяснял, что нельзя было этого делать, что это безобразие, он все говорил: «ничего тут такого нет». Потом я спрашивал, что ему сказал Сазонов, и он ответил, будто Сазонов сказал, чтобы он сам передал, так как он не решается передать этого государю. Повидимому, об этом разговоре Протопопов докладывал государю в первое свое свидание до назначения. И в это время мне показалось немножко странным, как это самой простой элементарной вещи человек не понимает, и опять я отнес это к его легкомыслию. Затем мне пришлось встретиться с ним на знаменитом частном совещании у Родзянки, отчет о котором вы, вероятно, имеете. Я встретился с ним в самом подъезде. Я входил в лифт, и он туда вошел в своем знаменитом мундире, протягивает мне руку и говорит: «вот, где мы с вами встретились». Я не очень охотно с ним поздоровался и говорю: «да». Он говорит: «а вы знаете, я уже замечаю, у меня правая рука, как у Столыпина, начинает сохнуть». Я пожал плечами, думаю, что он городит, какая чепуха – правая рука сохнет, как у Столыпина. После того слышу рассказы от своих товарищей по Думе о бесконечном множестве, соответствующих анекдотов о нем. Кажется, В. Н. Львов был у него, и Протопопов говорил: «к.-д. хотят погубить царскую власть, хотят заставить царя поклясться на верность конституции, но они перейдут через мой труп», словом, городил какой-то вздор. Все заседание у Родзянки я все время на него смотрел, наблюдал и думал, что у него в голове неладно: его ответы, его манеры, поведение, его крайняя ажитация, его странные вставки и замечания, как, например, знаменитая его фраза к Милюкову – «Анна Сергеевна добрее вас», – все это было необычайно странно и дико. [*] Когда его спросили по поводу того, что правда ли, что он добивается прекращения следствия над Сухомлиновым, – он стал говорить какую-то чепуху, и потом сказал: «что же делать, если было много белых мышей и ни одного слона?». Все присутствующие переглянулись с тревогой, но он тут же объяснил, что значит – не было ни одной крупной улики. (Там был октябрист Стелли, кажется, он врач, и Годнев.) Когда он вышел, Стелли, глядя на меня, сказал: «а что, коллега, кажется, дело неладно». [*] Так что это пришло в голову не только мне, но и другому врачу, присутствовавшему тут же. Все остальное, что я слышал про Протопопова, про его деяния, в дальнейшем меня укрепило в том, что здесь есть какой-то дефект психики, какой – точно я не знаю. Затем, я видел его в бюджетной комиссии. При этом, когда он рассказывал, у него была необычайно странная манера, он закидывал голову назад, глаза закатывал вверх, городил в полуэкстазе какую-то чепуху. Я тогда же спросил Родзянко: «что с ним, по-моему он полоумный, он свихнулся, нельзя же делать такие нелепости, это не то, что карьерист. Зачем он в жандармском мундире является в бюджетную комиссию, никому это не нужно, на кой чорт его тянет сюда в этом мундире. Все, что он делает, нецелесообразно». Родзянко говорит: «с ним это бывало, он лечился у Бадмаева. Мы его с Савичем выручали из лечебницы Бадмаева, он приходил в такое нервное состояние, что никого не мог видеть, ни слышать, даже от семьи уходил, это с ним не в первый раз». Через несколько дней мне пришлось беседовать с Бехтеревым, который приехал ко мне по одному бюджетному делу, касающемуся алкогольного института. Я рассказываю ему свой разговор с Протопоповым, свое заключение, и говорю: «По-моему, он по вашей части человек, у него что-то неладно, у него как-то странно отсутствует ориентация действительности» и рассказал его разговор про газету, штрихи разговора в Стокгольме и, наконец, новое его положение в качестве главы ведомства. Бехтерев улыбается и говорит: «да, кажется, вы верно поставили диагноз». Если не ошибаюсь, Бехтерев, кажется, его лечил. До сих пор я продолжаю держаться того мнения, что Протопопов человек не совсем нормальный, насколько он вменяем – это другой вопрос, но в нем есть какие-то дефекты психики. Это – истерия с ее странными формами или это психостения; я не специалист, но для меня ясно, что психика его не совсем нормальна, что вы имеете дело не со здоровым человеком, правильно воспринимающим действительность, и что в нем есть какие-то нелады. Откуда они, это виднее людям специально образованным в этой области, но я до сих пор думаю, что он не совсем психически нормален, и я это много раз говорил своим друзьям и знакомым.
«Анна Сергеевна» – жена П. Н. Милюкова.
«Стелли» – В Г. Думе не было члена по фам. Стелли. Очевидно речь идет о «Стемпковском», присутствовавшем во время этой беседы.
Председатель. – Вам не было известно, что он страдал сифилисом, что у него наследственный сифилис?
Шингарев. – Нет, он говорил, что у него есть какая-то рана на ноге, что она долго не заживала, но что у него был сифилис, я не знаю.
LXXVIII.
Допрос Н. Н. Чаплина.
21 августа 1917 г.
Содержание. Политика ведомства. Ходатайства о помиловании и порядок их удовлетворения. Доклады начальников отделений у министра. Отмена докладов. Порядок прохождения дел. Ходатайства Распутина. Предстательства б. императрицы. Замена докладов об отклонении ходатайств повелениями о помиловании. Ходатайства о помиловании погромщиков. Помилования по делам об истязании тюремщиками. Дела о государственных преступлениях. Отношение Щегловитова к Чаплину. Служебная деятельность Веревкина при Щегловитове. Отношение Веревкина к Распутину. Помилования. Распределение округов по отделениям.
Председатель. – Николай Николаевич, до февраля месяца с. г., когда состоялось ваше назначение вице-директором первого департамента министерства юстиции, вы изволили быть начальником I уголовного отделения. Скажите, как распределялись дела по отделениям?
Чаплин. – По округам и палатам. Это было старое распределение, действовавшее еще со времени моего назначения начальником отделения в октябре 1907 г. и вплоть до самого моего ухода из этой должности. В ведении I отделения были следующие округа: Петроградский, Варшавский, Виленский, Казанский, Одесский, Тифлисский и Новочеркасский.
Председатель. – Позвольте попросить вас предпослать нам небольшой общий очерк политики министерства юстиции.
Чаплин. – С благодарностью принимаю пожелание Комиссии меня выслушать, так как должен предупредить, что в первый же раз как только мне пришлось расшифровать очень важное, технически, может быть, вам неизвестное дело, я увидел, как был бы не бесполезен такой общий обзор. Сознаюсь, в частности, по отношению сотрудника комиссии Барцала я прямо даже просил об этом. Я поступил в должность, в совершенно исключительное время (был известный период между моей службой в палате и затем привлечением меня вновь к текущим рядовым делам). Вице-директором был Глищинский, который дал мне разъяснение по поводу отношения к ходатайствам присяжных заседателей. Как известно комиссии, циркуляр, на основании которого, как там говорилось, каждому верноподданному, в том числе и присяжным заседателям, не должно быть запрещаемо обращаться с ходатайством о помиловании, был издан бывшим министром юстиции Муравьевым для ослабления оправдательных приговоров. [*] Я уже это время не застал, но, по словам Глищинского, ходатайства о помиловании тогда почти сплошь удовлетворялись. Относительно моего времени, т.-е. двух лет министерства Щегловитова, не ошибусь, если скажу, что удовлетворение этих ходатайств, как показывают и годовые отчеты, не превышало 1% их поступления за год. Вообще ходатайства удовлетворялись потому, что в этом была цель циркуляра, ради которой он и был издан, ибо ведь, в сущности, циркуляр был шагом к предоставлению председательствующему возможности разъяснить беззащитному об угрожающем ему наказании. Здесь мне, может быть, придется обратиться к порядку, в котором вообще шли ходатайства. Обыкновенно они поступали в министерство по общей почте и, прежде всего, касались начальника отделения, который, как единственное по этой специальности лицо, в них и копался. Дальше оставалось итти тремя путями. Самым безнадежным был путь по составлению сводной ведомости, заключавший одни только фамилии, знаки и перечень прошений; дела при этом подкладывались к сводке. [*] Если стать на точку зрения просителя, это было худшее положение. Все дела обыкновенно решались товарищем министра и дальше министра не восходили, в сущности же все оставалось на ответственности начальника отделения. Единственно с кем мне пришлось, за мою бытность начальником отделения, столкнуться по этому поводу, был сенатор Гасман, державшийся иной точки зрения и первый потребовавший обозначения хотя бы свойств преступления. Ходатайства присяжных заседателей попадали не в эту рубрику, а в следующую. Следующая же была – составление по отдельным ведомостям, состоявшим из трех отделений. В первом отделении излагалось существо ходатайства и основания просьбы. В следующем – заключение начальника отделения, а в последующем – резолюция товарища министра. Так как это тоже доходило только до товарища министра, и громадное большинство ходатайств присяжных заседателей попадало в отдельную ведомость, то с этой точки зрения некоторое внимание им было все же оказываемо, они попадали не голыми цифрами во вторую рубрику ведомостей. У меня лично за это время имелся целый ряд случаев, в которых эти ходатайства были заявлены достаточно точно. Ходатайства эти я докладывал уже не при Глищинском, он был при мне всего месяц, а при новом директоре Храбро-Василевском, установившем правило, по которому ходатайства, как нечто отжившее, должны были так и оставляться по ведомостям. В большинстве случаев это были ходатайства представителей адвокатуры или даже самих судей, приезжавших к нам и отмечавших такие ходатайства особым вниманием. Нужно сказать, что эти ходатайства, на докладах министра юстиции Щегловитова, так и не докладывались, они просто заранее заготовлялись с тем, чтобы удовлетворить потом из них те немногие, которые бывали. У меня осталось такое впечатление, что как будто бы и речи быть не могло, чтобы этот циркуляр утратил свое значение, при таких условиях ведь особенно с этим считаться не приходилось. Меня учили, что то ходатайство, которое занесено в протоколе судебного заседания, т.-е. было заявлено в самом заседании, имело характер несколько более приближающийся к ходатайству окружного суда, чем то, которое было заявлено после заседания; оно безусловно в большинстве случаев, оставалось без последствия, и дело шло по тем указаниям, которые тогда давались. К этому надо прибавить, что министерство Хвостова в отношении этих ходатайств было настолько благоприятно, что даже процент их удовлетворения повысился сравнительно до трех процентов. Затем далее, для того, чтобы не было шатания, я, при первом моем докладе министру Макарову, предложил вопрос об отношениях к этим ходатайствам и получил от него совершенно определенное указание, что, в сущности, эти ходатайства есть наследие прошлого и относиться к ним с особым вниманием не надлежит. Таким образом, несомненно в этой области было проявлено явное изменение первоначальной идеи циркуляра, и присяжные заседатели, в особенности провинциальных судов, по моему впечатлению, до сих пор оставались в заблуждении, что эти ходатайства проходили и докладывались государю, между тем, как они шли и подчинялись правилам всех вообще всеподданнейших прошений, которые было предоставлено право министру решать собственной властью.
Циркуляр м-ра юстиции Муравьева «для ослабления оправдательных приговоров». – По действовавшему до 2 апр. 1910 г. закону было запрещено говорить прис. заседателям об угрожающем подсудимому наказании, чем, между прочем, и объяснялись многие оправдательные приговоры присяжных, опасавшихся несоответствия наказания содеянному. В виду этого Муравьев и издал циркуляр о разрешении присяжным обращаться с ходатайствами о помиловании, при чем, как видно из показания Чаплина, эти ходатайства вначале «почти сплошь удовлетворялись», но затем практика изменилась, и эти ходатайства перестали удовлетворяться.
«Самым безнадежным был путь по составлению сводной ведомости, заключавший одни только фамилии» – Вероятно ошибка. Очевидно, что одни фамилии содержал не путь, а ведомость. Следовательно, должно быть «заключавшей». – Прим. В.М.
Председатель. – Следовательно, ходатайства эти, в подавляющем большинстве случаев, в особенности при Щегловитове, отвергались не министром юстиции, а его товарищем и выше не восходили?
Чаплин. – Ну, конечно.
Председатель. – А порядок, установившийся в министерстве, какой он имел законный титул – «высочайшее повеление»?
Чаплин. – Да, они шли так, и на мой вопрос по этому поводу мне разъяснили: раз в циркуляре сказано – никому, особенно присяжным заседателям, не может быть возбранено ходатайство, следовательно, присяжные заседатели приравнены к обыкновенным просителям, в отношении которых действуют высочайшие повеления, то и ходатайства их являются не более, чем обыкновенной просьбой об арестантах, сидящих в тюрьме.