Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
— У тебя все-таки орнаментальная проза!
Оказывается, он думал все время об этом. Я машу рукой: мне безразлично, какая она у меня. А он забывает вдруг обо мне и с горячностью ввязывается в общий разговор. Про него тоже забыли и говорят о своем, наболевшем. Уже почти год идет подлая, какая-то шакалья атака на «Простор». Штаб ее дислоцируется в вечерней городской газете, редактор которой, посредственный газетчик, метит в писатели и соответственно редакторы литературного журнала, кем вскоре и сделается. У него агенты возле кабинета первого лица в республике. Идут разговоры, что во время беседы с нашим секретарем ЦК по пропаганде
И, конечно же, Ивана Петровича Шухова, казака «Горькой линии», большого русского писателя, состоявшего когда-то в переписке с Горьким, стали гласно и негласно обвинять, что он, будучи главным редактором, окружил себя «этими», которые и толкают его на неправильный путь. В редколлегии из «этих», да и то наполовину, я один. Тем не менее, нашли еще двух подозрительных: одного в очках, а другая слишком уж брюнетка. Еще одна местная литературствующая дама, которой пришлось отказать в публикации патриотической повести по случаю полной ее орфографической и синтаксической несостоятельности, включившись в этот хор, попутно обвинила меня в той же вечерней газете, что, являясь работником издательства, я протащил там свою книгу с повестями, публиковавшимися в «Новом мире» у А. Т. Твардовского. Что же, «поэт горбат, стихи его горбаты. Кто виноват? Евреи виноваты!» Я замечал, что в людях этого порядка всегда присутствует некий изъян. Не обязательно внешний: лицом и статью может быть кровь с молоком, а внутри все равно убогий. Здоровый организм не приемлет человеконенавистничества.
Но это все рассуждения. Другой несостоявшийся романист кричал тонким голосом с трибуны литературного собрания, выводя меня на чистую воду: «Товарищи, дорогие, вы, наверно, не знаете. Он ведь не Симашко, он Шамис. Понимаете: Ш а м и с!..» Известный политический прием со времен Понтия Пилата. Помните: «Се царь Иудейский!» Я посмотрел тогда в глаза своих казахских, уйгурских, корейских товарищей: в них были недоумение и настороженность. Даром такие общественные уроки не проходят. Живущий в стеклянном доме не бросается камнями.
Вскоре меня освободили от работы в издательстве. Не за это, конечно, а за либерализм. Так оно было конкретно сформулировано, может быть, единственный раз в истории мирового книгопечатания. И опубликовано в официальном органе только что созданного Госкомиздата СССР…
Я отрываюсь от своих невеселых дум и начинаю выбираться со своим гостем из-за стола. Продолжая разговор, мы приходим к художественному салону и видим, что там перерыв. Решаем переждать его в сосновом сквере. Это как раз напротив серого здания в самом центре города, которое так же, как и собор, от начала и до конца присутствует в его романе. Он знает этот дом изнутри со многими подробностями до подвалов. Мы сидим на зеленой садовой скамейке, и он молча смотрит в убранные по первому этажу решеточкой окна.
— Что там с Ландау? — спрашивает он совершенно трезвым голосом.
Я долго молчу, прежде чем ответить. Литературовед Ландау, доцент местного педагогического института — наш общий знакомый… Он фронтовой офицер, знал досконально казахский язык и работал над серьезнейшими проблемами перевода казахской поэзии на русский язык. Кроме того, готовил вместе с критиком Б. Сарновым собрание сочинений Ильи Эренбурга, писал о нем докторскую. Двадцатый съезд партии остался где-то далеко в прошлом. К нему явились в институт и увели на глазах онемевших студентов прямо с лекции. После этого целый день у него шел обыск. Что искали, до сих пор никому не известно. Говорили: не то самиздат, не то еще что-то более ужасное. Потом ушли. Утром в его квартире раздался звонок. Он послал убиравшую в его одинокой квартире женщину открыть дверь, а сам вышел на балкон и бросился вниз с четвертого этажа. Звонила соседка, чтобы одолжить соли…
Когда узнали об этом в педагогическом институте, известная своей активностью с тридцатых годов преподаватель С. воскликнула: «Я знала, что он был враг!» При общем молчании ее оборвала другая — преподаватель Галина Леонидовна Федорова: «Мы не хотим с вами разговаривать на эту тему!» Студентка Нина Ермоленко ходила в КГБ за разрешением на открытые похороны. Ландау хоронили русские и казахские преподаватели и студенты. Доцент естественно-географического факультета Николай Суворов сказал в надгробной речи: «Мы знаем, кто виновен в твоей смерти, Ефим Осипович!»
Нам не хочется больше здесь сидеть, и мы идем в пельменную. Она воспета столичными поэтами, и там есть буфет. Выходим оттуда уже под вечер, достаточно разгоряченные.
— А все-таки у тебя орнаментальная проза! — говорит он.
В салон являемся перед закрытием. На нас смотрят с любопытством. Тут действительно висят картины и есть всякие художественные поделки.
— Сколько у тебя — денег? — громко спрашивает он. Я пересчитываю их вместе с мелочью и вижу, что не больше семи рублей. Рублей пять обнаруживает и он у себя.
— Вот и хорошо! — говорит он удовлетворенно. — Это пошлость дарить людям дорогие подарки. Зато мы купим для твоей жены что-нибудь оригинальное!
Мы долго и придирчиво выбираем. Наконец останавливаемся на не то круговом монисте, не то поясе из точеных лакированных деревяшек гуцульской выделки. Он в восторге от тонкости работы, я тоже. И стоит это всего-навсего восемь рублей.
— Видишь, и деньги еще останутся. Только надо все проверить. Я их знаю: нацепят на гнилую резинку, а там абы сбыть неопытному покупателю!
Он берет поясок и своими длинными лапами растягивает его во всю ширь. Нить лопается, квадратные и круглые деревяшки раскатываются по всему полу. Мы громко возмущаемся качеством изделия, но нам помогают собрать покупку, нанизывают ее на другую резинку. Тогда мы требуем книгу отзывов и по очереди пишем благодарность за хорошее обслуживание: он в стихах, я страницы на четыре прозы. Где-то в анналах «Культторга» должна сохраниться эта запись…
На оставшиеся деньги мы покупаем цветы. К дому моему подходим, когда начинает темнеть.
— Ты знаешь, я устал, отдохну немного! — говорит он, делает шаг через арык, деловито укладывается в костюме на траву под кустами. Обеими руками он прикрывает голову и подтягивает колени к подбородку. Я чуть ли не силой поднимаю его, и мы шагаем прямо через арыки к моему подъезду. Он снова останавливается:
— Так, говоришь, отец — микробиолог?
И вдруг стремительно бежит через три ступени наверх, открывает дверь и, вручив жене цветы, устремляется прямо к отцу. Тот, я вижу, нервничает: я опоздал часа на три. А он с ходу задает отцу тот же вопрос из вирусологии, начинает горячо, убеждающе говорить. И совершается чудо. Отец оживляется, светлеет лицом, и через пять минут они наперебой говорят о чем-то мало мне понятном, забыв про все вокруг, и говорят еще три или четыре часа. Я налаживаю отношения с женой и под осуждающим взглядом матери придвигаю к себе графинчик. Эпоха застоя требует своего…