Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
По дороге Новиков рассказывает, что раньше, при появлении в Алма-Ате, старик жил где-то в подвале бывшей гостиницы Дома Советов, со времен войны заселенной работниками искусств. А работал и вовсе в пещере на склонах Алатау. Теперь все образовалось. Кто-то где-то ходатайствовал, и скульптору выделили квартиру — не в городе, а, по его собственной просьбе, на окраине. Оно и видно: давно уже закончились многоэтажные дома, а мы все едем пыльными улочками среди казачьих домиков с наличниками на окнах, деревянными воротами…
Это никак не передать словами. Осенние желтоватые, с наросшей за лето пылью листья карагачей, две
— Вы приехали смотреть… Мне Валька говорил!
Господи, это даже не акцент. Это совершенно невероятное нагромождение польских, литовских, еврейских, и каких-то еще неизвестных говоров, сцепленных русской стилистикой в некий абстракционистский порядок, и, тем не менее, все понятно.
— Вот моя молодуха!
Маленькая женщина, уже много за шестьдесят, подает нам по очереди ладонью книзу руку:
— Шоня.
— Соня, — поясняет Новиков.
Старик продолжает говорить, с мгновенной зоркостью высвечивая каждого из нас своими сияющими глазами. Нет, не оценку он производит наших моральных и всяких качеств. Это вовсе другой взгляд. Не будь мы атеистами, я бы сказал, что это разговор через нашу голову с создателем всего сущего на земле.
— Ей на тридцать лет младше меня, — в голосе старика петушиная гордость. — Вы молодые, красивые, нельзя надолго с ней оставлять. Я буду начинать ревновать!
Старик всем посетителям так говорит: мы знаем из рассказов Новикова. Что же это: защитная форма от человеческой назойливости или стремление поддержать непринужденный разговор? Все не то: достаточно посмотреть на его веселое радостное лицо. Ему искренне нравится говорить это разным людям и в двадцатый и в тридцатый раз.
— Соничка, люди молодые, им нужно вино… У нас есть вино?
— Его вчера выпили, — спокойно сообщает Соня. — Эти, академики.
— Пойди тогда в магазин и купи вино!
Новиков здесь как бы член семьи. Старик оставляет нас с ним, уходит в дом. Возвращается уже с чистыми руками и без кофты. На нем ковбойская клетчатая рубашка, старый шевиотовый пиджак и под подбородком огромный белый бант. Такой носили в России люди искусства во времена Стасова и юного Шаляпина.
Старик окидывает нас быстрым взглядом, смотрит на Новикова:
— Пойдем смотреть мои болваны?
Глаза его искрятся простоватой иронией старого еврейского местечка. Ему нравится так говорить. Мы идем через высокие лопухи и степную полынь, которой зарос двор. В самый его конец. Невероятное строение расположено там: крыша частью из гофрированного железа, частью из фанеры с толем или просто содранной пластами коры деревьев. Стены из старых досок, автобусных дверей, ящиков с фруктовыми наклейками: все, что нашли поблизости молодые художники — его ученики, а ломать и строить новую мастерскую он не хочет. Два окна в этом строении: впереди и сзади. Свет больше попадает внутрь через открытую дверь. И тут вдруг останавливаешься: что-то перехватывает горло…
Впервые вижу живое дерево. Не в смысле веток, листвы и прочего, а самой его сущности. Да, это материя, но одушевленная. Все в нем — высшая гармония, каждое движение, поворот, кружение волокна, плотность зарождающихся сучьев имеет цель. Там нет случайного, порожденного глупым капризом, жестокостью, ложью. Это не присуще природе. В нескольких громадных срезах, лежащих в углах мастерской, запечатлена вся ее мудрость…
Но не от того стискивает горло. Там, где кончается срез, нечто подлое, чудовищное, противное природе происходит с деревом. Какая-то злобная искусственная сила перехватывает живые артерии, рвет, скручивает, сгибает в неестественные фигуры живую плоть. И это уже не дерево, а руки, ноги, человеческое тело корчится в невыносимом мучении, стонут мысль и душа, кончается жизнь…
А вот и сам дьявольский лик. Дерево, упорно и непрерывно уродуемое чьей-то сатанинской фантазией, само уже становится злобным, лишенным чувств и смысла чудовищем. Подобно страшной апокалипсической болезни, оно множится, ненавидит, уродует все, естественно растущее в мире…
Не помню точно, как называлась работа, фрагменты которой находились там: «Лицо фашизма», «Жертвы фашизма» или «Долой войну». Но ощущение гнева, ужаса, неприятия насилия во всех формах осталось надолго. Глядя на деревья, я теперь по-новому вижу их, не отделяю от себя.
Нет, не в одних лишь мрачных тонах жила там древесная плоть. Совсем наоборот: из всех углов смотрели, улыбались, радостно проявлялись человеческие чувства, в мудрой скорби сияла мысль, торжествовало творчество. Все прямо исходило из той великой стройности природы, которая лучше всего выражена в дереве. Девушка и птица, Пушкин, рвущийся из темницы художник с ликом Сикейроса, Мир, Иткинд в раю, и все это были добрые, навеки очарованные образы. Дерево источало накопленное солнце…
Одна из работ почему-то повернута к стене. Новиков хочет нам что-то сказать. Старик быстро и небрежно машет рукой: «к чему, мол, не надо!» Но Новиков говорит. Мастер все лето работал над этим во дворе. «Девочка, или Весна» называлась композиция. Соседский подросток прокрался ночью с ножовкой и отпилил у скульптуры нос. Шутники там живут, за вязаным плетнем. Но старик машет рукой и увлеченно рассказывает, как из этой колоды сделает что-то другое, куда интереснее…
Теперь мы сидим в небольшой комнате за простым деревянным столом. Здесь два старых учрежденческих стула, роскошное потертое кресло и хорошо сбитые деревянные табуретки. Есть шкаф, комод, сундук, еще что-то, на окнах домашние занавески на резинках, полка с книгами. Я уже посмотрел: Пушкин, Лесков, роман о строительстве гидростанции, какой-то случайный сборник стихов, третьегоднишний «Огонек»: вырванные откуда-то репродукции. Соня принесла бутылку вермута местного совхозного розлива, кильку в томате, селедку, нарезала лук, помидоры. Пьем из разнокалиберных стаканов и чашек, надбитой пиалы, разговариваем…