Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
— Да, это я отправляла вам телеграмму, — говорит она, когда называю себя. — А Борис Андреевич уже на редколлегию сам приезжает. Мы так испугались весной… Подождите, я зажгу свет.
Зинаида Николаевна — так зовут ее — щелкает выключателем. В комнате становится светлее. Она продолжает говорить:
— У вас, наверно, опять жарко? Там же пустыня. У меня сестра двоюродная была в эвакуации… Но вы рано пришли. Все будут только к часу, Евгений Николаевич и Борис Германович тоже. У нас с часу дня…
Из большой двери направо, пока мы говорим, слышится стук машинки. С чайником
— Вот, Софья Ханаановна, тот автор. Из Ашхабада…
— Да, мы отправили вам телеграмму, — говорит Софья Ханаановна. — Садитесь пить чай.
Несмотря на мой отказ, мне наливают чаю.
— Все, кто из Азии, любят пить чай.
Как-то иначе представлял я свой приход сюда. Сижу и пью чай, что-то рассказываю. Про то, что лететь от нас четырнадцать часов с пятью посадками, или что пьют у нас и русские зеленый чай без сахара. В соседней комнате звонит телефон. Софья Ханаановна выходит туда, и слышен ее грудной голос: «Нет, сегодня не будет… Сегодня его не будет!»
Через комнату, откуда она говорит, видна в открытую дверь еще одна комната: край стола, кресла, портреты на стене. Понимаю, что дальше там уже ничего нет. Мне предлагают подождать, почитать что-нибудь, но мне это трудно.
Выхожу на улицу. Идут троллейбусы, машины. Смотрю от угла на высокие окна второго этажа. Я был только что в редакции журнала «Новый мир»…
Назад иду не через сквер, а мимо «Известий», возле кинотеатра на другом углу перехожу улицу. В кафе с тремя беломраморными богинями что-то ем, чтобы убить время. Опять достаю то, первое письмо на журнальном бланке — оно уже стерлось по краям. Читаю. И смотрю еще раз полученную накануне телеграмму.
Можно даже сказать, что я не новичок в литературе. Десять лет назад написал пьесу. Там действовали геологи, пограничники, колхозники — дайхане, а также шпионы со своими подручными. Трудность для меня заключалась в том, что я не знал, как ищут нефть — узнал об этом много позже. Тем не менее обошел как-то этот вопрос. Правда, дело задержало великое ашхабадское землетрясение, но пьеса получила премию на республиканском конкурсе, была поставлена, имела успех и даже была отмечена рецензией местного литератора под заглавием «В кривом зеркале». Речь в рецензии шла, конечно, не о технологии поисков нефти, совсем о другом…
Тут же написал еще одну пьесу, послал ее в Москву, получил рецензию с указанием недостатков и вдруг, так же неожиданно, остыл к этому делу. Не то чтобы отказался совсем от литературы, что-то иное удерживало руку.
А пока что, наверстывая военные годы, закончил заочно факультет журналистики и стал воевать с неправдой в качестве записного фельетониста республиканской газеты со всеми вытекающими последствиями. Так в конце концов оказался в системе ТАССа, где писал уже о трудовых успехах. Все было закономерно, в том числе и приобретенный опыт. И снова вдруг, накануне еще не думая ни о чем, сел писать повесть. То есть думать-то думал все эти годы, но почему сел писать именно в этот день, трудно сказать.
Вскоре объявили в республике очередной литературный конкурс, и повесть я послал туда: естественно, без фамилии и под девизом, как это строго требовалось. А незадолго до подведения итогов заместитель председателя жюри, тот самый литератор, который десять лет назад написал рецензию «В кривом зеркале», сказал мне с благодушной улыбкой: «Ох, какой только муры не поступило на конкурс… Знаешь, один даже от Александра Македонского начал повесть о гражданской войне. Обхохотались там все, когда я докладывал!»
Это было о моей повести. Ее к голосованию не допустили. Я перепечатал ее и послал в «Новый мир». Просто так, не думая, без какой-то надежды напечататься. Куда-то нужно было посылать, так уж в «Новый мир». А через три недели получил оттуда письмо.
Сначала даже не понял, в чем дело: слишком уж быстро. К тому же, как и с пьесой, ожидал получить назад свою рукопись с перечнем недостатков. Конверт вскрыл с тревожной настороженностью… «Думается, после некоторой доработки… могла бы быть напечатана в журнале… Сообщите, пожалуйста, смогли бы Вы приехать и когда…»
Понял, но еще не поверил. Нашел телефон на последней странице журнала, позвонил в Москву. Услышал сухой, подчеркнуто деловой голос: «Да… да… рекомендовал член редколлегии Лавренев. Пока не выезжайте, мы сообщим».
В растерянности положил трубку — ведь почти уже было поверил. Два дня ходил не то что разочарованный, а недоумевающий. И тут телеграмма: «Работа рукописью откладывается до выздоровления Лавренева, дальнейшем известим».
Позвонил еще раз, узнал о тяжелом сердечном приступе у писателя Бориса Лавренева. Какая-то женщина (видимо, Зинаида Николаевна) сказала, что это надолго, не меньше, чем на пять-шесть месяцев. И вот тогда я, кажется, поверил…
А пока что писав отчеты с пленумов, ездил к друзьям на канал в Юго-Восточные Каракумы. Ездил с другом — приблизительно одних лет со мной — уже известным московским писателем, получившим за свою первую повесть Сталинскую премию, а теперь переживавшим очередной мрачный период в своей жизни — то ли в личной, то ли в творческой. Он был меланхолического склада, мой друг, и мало говорил о себе, о сложной и трудной своей судьбе. Лишь глаза у него были пытливые и грустные. Здесь он, по договору с местной киностудией, писал сценарий о строителях канала с кем-то в соавторстве, потом число соавторов выросло до четырех, до пяти, а он только вздыхал и чуть подергивал рукой, когда обсуждался символ будущей картины: чайки над барханами. Добрые пять лет уже, как это сделалось расхожим штампом. Много позже он написал о пустыне и воде большой роман и по нему был сделан неплохой фильм.
К слову сказать, другой мой друг, с которым я работал в газете, тоже был профессиональный писатель, учившийся когда-то в Литературном институте в самый славный его период. Так что нельзя сказать, чтобы я так уж далек был от литературной среды. Кое-что пришлось повидать и с изнанки. Помню, с очередной писательской группой приехал к нам «на канал» относительно известный прозаик. Узнав от меня, что я послал в Москву пьесу, и такой-то критик в закрытой рецензии, отметив достоинства, указал и на недостатки, он вдруг задрожал даже от негодования: