Память о блокаде
Шрифт:
Интервьюер: Можно, люди рассказывают.
Информант: Рассказывают, да? Вши заедали! Белые, здоровые вши. И вот мы перед сном, потому что иначе и даже и глаз не сомкнуть, вот эта пикалка маленькая. Мы около стола раздеваемся, и холодно, и все равно это, бьем. И гниды, гниды, даже знаю, что такое гнида, маленькая такая, щелкнет. И вшей вот все это, набьем, набьем, потом одеваемся. Одеваемся, закутываемся и ложимся. А иначе — вот почесуха! Вот… Вот была у нас там еще, жила у бабы Дуни вот с этой деревни, куда мы ездили, ну видно, может, дальняя родственница, может, знакомая такая. Саня, ее звали. И эта Саня, она работала, по-моему, какая-то слюдовая фабрика какая-то была, что она говорила, со слюдой работаю. Вот. И вот это… ее, видно, потому что она еще вроде была посильней, поздоровей, ее взяли, я не знаю, как это, МПВО называется или как? В общем, убирали трупы. Я не знаю, как эти бригады назывались, и вот она говорила, что они брали этот багор, и как-то зацепляли, и волокли, потому что сами тоже еле-еле и, в общем… А куда они волокли, не знаю, видно, в какой-то пункт, и вот я только помню, что она приходила, и она плакала, и она не только плакала — она голосила, по-деревенски. И говорит, что: «Тетя Дуня, я не могу больше работать! Я пойду, как-нибудь, но пойду в деревню! Иначе я с ума сойду. Не могу». Вот она голосила-голосила, и все-таки она пошла. Как она доехала, я не знаю. Но потом, я помню, я уже не помню, это уже я, видно, взрослая была, и как-то я спросила у кого-то из знакомых… А-а-а, у нас в Тосно была мамина двоюродная сестра тоже с этого, с Сомино. Деревня Сомино или поселок Сомино. И вот эта бабушка Шура рассказала, что эта Санька-то, говорит, приехала туда в деревню, и все-таки она с ума сошла, и умерла. Вот все, помешательство у нее было, и она так умерла. На нее так подействовало. Вот. А потом, значит, что потом, вот потом, вот говорю, что приехал мой отчим. Потом его отправили на фронт. Мама стала уже ходить. Потом, значит, вот… Да, вот интересно вот еще что: что когда у нас были пайки, я даже не помню, кто ходил за хлебом, я-то уже не ходила. Последнее давали по сто двадцать пять грамм хлеба. И вот у нас у каждого своя паечка — садимся завтракать, обедать, ужинать. И все только один хлеб. Хлеб и вот эта водичка горячая. И вот этот хлебушка — вот он был… Вот сейчас скажу, вот как вот один кусочек (показывает). Вот такой, обычный кусочек. И вот на три раза мы его делили. А он, говорят, я-то раньше не знала, а говорят, что туда только не — и обойную муку и еще там чего-то, и он был поэтому тяжелый. Сейчас-то он, может быть, и легче, этот кусочек, может быть, и 50 грамм, а тогда я знаю, что один кусочек давали. И вот разделю на три — это вот обед, завтрак, ужин. И у нас был комод у бабушки Дуни, старинный комод, и вот у нас было, значит, одному один… одно место, маме одно место, бабе Дуне другое место. А чего там класть — кусочек. Садимся. Садимся, и плачу. Плачу, потому что, что, я сейчас съем. Вот начинаются уже слезы. Вот баба Дуня мне тихонечко дает кусочек.
Вот. А в конце войны-то он пришел к нам. Наверное, в апреле 45– го г0_ да, и сказал маме, что: «Оля, меня спасла с поля боя медсестра, я обязан ей жизнью. И у нее будет от меня ребенок». — Ну они же все коммунисты, все честные. — «И я должен вер… значит, к ней… с ней жить». Мама говорит: «Ну что ж, конечно, правильно. Там будет твой собственный ребенок, Таня тебе не родная. Спасибо тебе за то, что ты нам помогал, мы за тебя получали… вот…», — что она там, деньги за него получала или что. Давали потом нам всякие подарки, давали какие-то талоны. Вот я помню, ватник мне дали по этому талону, так как он доброволец, мы семья вот добровольца. Много так чего вот так в первую очередь давали вот именно… И вот она говорит: «Спасибо тебе за то, что вот мы… нам помогали за тебя. Конечно, иди, иди туда!» Ну вот. Потом вот он жил-то с той женщиной, так получилось, что тоже в Тосно, где мамина сестра двоюродная была, и потом жизнь у него не сложилась, и он приезжал к нам, он просил прощения, и мама его не пустила. Сказала: «Все, отрезанный ломоть». Потом он приезжал, уже мы уехали, в Купчино [94] жили, я уже замужем была, и вот говорили, что… Позвонили маме, что приезжал Василий Иваныч и сказал, что: «Не знаете ли, где адрес Ольге Константиновне, я должен попросить прощения, мне осталось немного жить». И соседи ему не дали адрес. Потому что мама сказала не давать. И так вот он и умер. И так… не простила мама — это тоже плохо. Мама не простила. Вот. Ну а потом, значит, что потом вот в марте слегла баба Дуня. Слегла и уже не вставала. Тогда вот, помню, нам чего-то давали уже, давали по карточкам селедку. Вот она говорит: «Ольга, я хочу селедку!» Мама говорит: «Тебе нельзя». Она говорит: «Дай мне кусочек. Я умру. Я умираю. Не откажи мне в этом». И вот тоже плакали. Мама дала ей селедки. Бабушка ела, а мы плакали. А у меня мысли были: «Ой, ты умрешь, а у тебя же там пайки хлеба», — она уже не ела. А я думала только о хле… Ой… (Плачет.) Простить не могу всю жизнь! А я сразу думаю: «О, она умрет, а там у нее хлеб лежит» (Плачет.) И потом вот она поела, и утром, значит, у нее начались судороги, и вот, помню, мама стала перед ней на колени, говорит: тетя Дуня, не умирай! Ты ж у меня, говорит, вторая мама! А смотрю, у нее вот так руки начали, и мама говорит: «Иди, Таточка, иди, иди отсюда!». И я пошла на кухню. И вот… и вот на кухне я уже расплакалась. Я поняла, что баба Дуня действительно помирает, и очень-очень плакала. А потом мама говорит: «Иди, все уже». И первым долгом, конечно, она сказала: «Иди, ешь хлеб». (Плачет.) И вот мы стали вот поминать ее, хлеб ели. И вот бабу Дуню мама завернула в простынь, зашила. Поставила три табуреточки, я не знаю, как она там вынесла, кто вынес, — не знаю, не помню. Баба Дуня у нас на этих табуретках лежала несколько дней, что мама не могла ее никуда подевать. А потом мама пошла к дворнику, сказала дворничихе, и дворничиха ее… тоже вот, наверное, этим багром, наверное, и вынесли. Я не знаю, я не видала. Мама ей дала такую… такая деревенская шуба, там меховая такая. Она вот, помню: «На, — говорит, — тебе за это шубу». И тоже, где похоронена, не знаем. И вот я уже была замужем… вот однажды, мы шли тоже по каналу Грибоедова, так я проезжаю, я никогда туда не хожу. Мы проезжаем… а вот тут, не помню, с мужем как-то мы пошли летом. Я говорю, давай зайдем, я тебе покажу, где я жила. Мы недалеко были. Встречали белые ночи. И вот, значит, я пришла, и вот, говорю, вот это окошко, все. И опять со мной… мне было очень, очень плохо. А потом мне приснился сон. И такой интересный сон, что я смотрю вот, у нее на четвертом этаже последние были окошки. Гляжу, что душа болит, вот болит, что там мы жили, там бабушка. И смотрю, ее окна нет. Небо, вот все, и вот так вот отходит — и небо! Вот и увидела я это небо, и больше мне не стало мне ничего сниться. А до этого я еще… да вот, я там еще тоже побывала! Я училась… я работала на заводе, училась в техникуме, и уже было двое детей, но, видимо, как сказать, слишком много, мне было очень тяжело, большая нагрузка на меня, и вот одно время начала мне вот эта сниться квартира, квартира. Думаю, надо мне съездить. И вот я поехала туда, и открыли мне дверь. И вот приехала эта с эвакуации, была жива вот эта Алла Ива… Алла… даже не знаю, как ее, Алла Ивановна… Алла Павловна! Вот дочка этого статского советника, где моя бабушка гувернанткой работала. Там, значит, у нее была Алла и старший сын Марк. И бабушка вот их поднимала. И вот Алла Павловна, значит, увидела меня, узнала меня, и вот она по всей квартире меня… Я сказала: «Алла Пална, мне снится эта квартира!» Она провела и провела к этим B<…>м [95] . В<…>вы [96] уже жили в комнате, где была Фаина Викторовна, а там была маленькая у них комната. Конечно, Лидия Ивановна меня встретила очень плохо. Она не разговаривала, она от меня отвернулась: ну мы же съели, все вещи у нее. Это… я все понимаю, я виновата, чего ж говорить. Вот. И провела меня в эту комнату, где, значит, там уже жила одна женщина, и тоже я, как на подоконник легла, и так чуть живая оттуда вышла. Ой, что-то еще хотела сказать… интересное… (Небольшая пауза.) Да… Ну ладно, может быть, потом вспомню. Надо же… Забыла, что-то очень интересное хотела сказать. Ну вот, вот я тут побывала и потом приехала к маме, сказала — ну вот на Васильевский остров — говорю: «Мама, вот я была у бабы Дуни». — «Зачем?! Зачем ты туда ездишь?» Нам, говорит, уже назад никогда нельзя возвращаться, тем более в такое горе. Она даже меня и поругала. Ну вот. Ну, может быть, действительно, что больше некуда было. А вот я хотела рассказать про эту Аллу Павловну. А до войны-то вот меня-то одна бабушка возила, то сюда, то на Васильевский, то на канал Грибоедова. И вот эта Алла Павловна была… я даже не знаю, она очень странный была человек. Она игнорировала всех мужчин. У нее никого… она, замуж она не вышла. Она курила сигареты длинные, вечно у нее был маникюр, такие длинные; стоял рояль, очень большой рояль, и белая шкура белого медведя, вот, это ее комната была. И была изразцовая печка, и вот очень хорошо помню, была такая игрушка, маленькая собачка и… такая, как это… ну как спиралька, и на спиральке муха была, и эта муха вечно эта тряслась. Вот это я помню. И вот я должна была каждое утро к ней прийти. Она всю ночь почему-то не спала, и засыпала она часа в четыре, там я не знаю, может, в полчетвертого она засыпала. И вот баба Дуня мне всегда говорила: «Ну ладно, — она работала в аптеке, баба Дуня моя. — Пойдешь утром, разбуди Аллу Павловну!» Сейчас я уже не помню — в девять, десять, не знаю, когда, но я приходила ее будить. Прихожу: «Можно, Алла Павловна?» Она: «Татка, заходи!» Я зайду. Вставала у ее… вот около этой изразцовой печки и начинала ей рассказывать стихотворение. И вот помню, у этой Лидочки, что был Вовочка Б<…> [97] , у нее была пластинка — выступала… ну, наверное, тогда еще не было Рины Зеленой [98] , но кто-то детским голосом говорил. И я изучала эту пластинку, и я изучила до того, что я приходила к Алле Палне и имитировала тот… я говорила детским голосом и говорю до сих пор, могу говорить. Вот, вот, допустим (говорит детским голоском): «Знают нашего соседа все ребята со двора…» Вот. Начинала говорить, и вот сама слышала, и вот начинала будить Аллу Павловну. И вот она: «Татка! Расскажи мне „Снегиря“! Татка! Расскажи мне вот это!» И я рассказываю, и она пробуждается (Смех). Барыня. Вот тогда-то они были, барыни. Ну еще бы! Статский советник там, они же, действительно, жили очень хорошо. Вот. И я ее вот так вот будила. И вот, подойдет ко мне, ущипнет: «Мяу! Ну иди домой!» Это вот она такая избалованная была. И я, значит, шла к себе, уже к бабушке в комнату. И вот эта вот Алла Павловна-то, вот она меня тогда и встретила: «Татка, это ты?! Расскажи, как ты живешь?» Я говорю: «Вот я замужем». — «Дети есть?» Я говорю: «Да». — «Сколько?» Я говорю: «Двое». — «С ума сошла!» (Смех.) — «Зачем тебе это надо?! Дети! Двое! Ты работаешь?» — «Да. На заводе Котлякова». Она: «На заводе! — ой, это все она уже, все. — И, значит, на заводе, двое детей! И еще и в техникуме учишься?! Ой, ой!» В общем, все. «Идем, Татка, я тебя проведу, проведу», — вот и водила по всем комнатам, и сама уже прямо как ошалела от того, что я из какого-то мира пришла. И работаю, и училась, у меня двое детей, да, в общем… «Заходи, заходи к нам! Заходи ко мне! Я тебя люблю, я тебя помню!» Но, естественно, больше я туда никогда не пришла. Думаю, хватит мне, что чуть не умерла. Но душа просила. Душа просила… дать дань. Вот, может быть, это и бабушка просила, может, это вот, все вот это вот, тяжелое, просило, чтобы я вернулась. Не знаю. Но, видно, Господь тянул, что, сходи, поклонись, поплачь, может быть, так надо. Люди ходят ведь на могилки каждый год, а то и сколько, отдают дань умершим, а у нас никого не было. Ну хоть в квартиру сходила. Ну вот, а потом, значит вот, после бабушкиной смерти, так как мама была прописана вот на Васильевском острове, 19-я линия, говорит: «Таня, поехали домой!» Поехали. Вот на санках мы с ней стали перевозить — вот, швейная машинка от бабушки осталась, комод мы тогда там взяли, ее старый комод, теперь уже его и нет, и была перина — вот все, что мы взяли. Там вот потом нам писали письма. Вот там была такая старенькая Наталья Александровна, старая женщина, все говорила, что, Леля, тут, значит, остался в коридоре Евдокии Павловны шкаф, что забери. Ну а шкаф такой здоровый, большой-большой шкаф, широкий, большой. А у нас комната на Васильевском острове была маленькая, 14 метров, нам его и некуда и поставить. И мама почему-то, я не знаю, почему, но мама не отвечала. Она прислала ей несколько открыток, мама не отвечала. Не знаю, почему. То ли она не хотела вообще уже знаться с этой квартирой… Но так мы больше не писали, не ездили и ничего. Ну вот, все мое богатство осталось вот это. И напоминает войну, и люблю я эту машинку, и шью до сих пор. Вот. А потом, значит вот, прорвали блокаду, тоже очень интересно. Это мы… Да! Вот еще что! Мы приехали, значит, мы приехали домой в 42-м году. Значит вот, после смерти бабушки. И мама меня записала в школу, вот 14-й линии была, забыла номер-то школы. Четырнадцатая? Ой, забыла… Вторая! Номер вторая на 14-й линии. И вот у нас там было такое… как мы целый день там были. Вот утром идем, там завтракаем, обедаем, там тихий час у нас был, помню, мама покрывало давала на кровать, и вечером домой можно было. И я не знаю, каким образом, то ли это, может, выходной день, или как — я не знаю. Нам ведь выдавали сначала стандартные карточки, выписывали. Это просто такая маленькая карточка выписывается. Эту карточку мы сдавали в ЖАКТ, по-моему, и нам сдавали уже продуктовые карточки, как бы обмен такой был — продуктовые карточки. И прыгала-бегала, и я эти карточки потеряла, мамину, и мою… И вот я пришла в школу, и ребятам помертвевшим голосом говорю… Я не знаю, вот, учительнице сказала, я помню, была Уткина, а как зовут даже… Тамара… Тамара Ивановна Уткина…
94
Район Ленинграда.
95
Информантка называет фамилию.
96
Информантка называет фамилию.
97
Информантка называет фамилию.
98
Рина (Екатерина) Васильевна Зеленая (1902–1991) — актриса театра, кино и эстрады, сценарист. Народная артистка РСФСР (1970). По всей вероятности, воспоминания информантки о детском голосе на радио действительно относятся к Рине Зеленой, постоянно работавшей на радио с 1920 года. Выступления Р. Зеленой на радио с рассказами о детях, с имитацией детского голоса, о котором вспоминает информантка, относятся к 1930-м годам.
Я говорю: «Я потеряла стандартные карточки». Это все. Все равно, что продуктовые, что стандартные, они не выдавались. Вот даже по фильму, тут блокаду показывали, что не выдавались. Уми… можно умирать, все! Вот, а ребята… Вот помню, это не Тамара Иванна, а ребята все сказали: «Мы тебе будем давать по полкуска хлеба! Все. И вы не умрете». И тут же, вот тут же, они мне дали целую горку. И вот я помню, я была в платье. И вот несла, как у меня ничего не было, ни пакетика, тогда же ничего не было, подняла платье и вот с этими кусками пришла домой, а мама была уже дома, а я вот пришла. И, значит, вот такая орава всех ребят, я, вся зареванная. И пришла, а они мне и говорить ничего не дали: «Тетя Оля! — я даже не знаю, почему, мы всех знали родителей, всех друг друга мы все… — Тетя Оля! Тетя Оля! Вы Таню не ругайте, Таня потеряла стандартные карточки, мы вам будем каждый день давать по полкуска хлеба! Для нас это ничего не стоит, а вот вы выживете, вы не беспокойтесь!» Маму — как холодной водой! Она даже говорить сначала не могла. Потом говорит: «Не надо больше этого делать. Так нельзя. Мы просто не имеем права. Может быть, какой-нибудь выход я найду. Нельзя». И на другой день она пошла в райком партии. Это она мне уже рассказывала. Потом. Вот она пришла в райком партии, и потом она мне сказала, что сидела там инспектор, Орлова Валентина… Не знаю, какая-то… Орлова Валентина. Вот пришла и сказала, что у меня дочка потеряла стандартные карточки. «Я не знаю, как нам жить. Никого у меня больше нет. Ни родных, ни знакомых. Нас никто не поддержит». Та, значит, так растерялась: «Да… Не знаю…» Но, видимо, тоже спросила: «Ты коммнунист, да, член партии?» — может быть, я не знаю, как. Она: «Ну, подожди, Г<…>ва [99] , подожди, что-нибудь мы придумаем!» А мама плакала! Ну слов нет, что говорить, — верная смерть. Вроде бы как немножко и полегче живется, а верная смерть, умрем. И вот мама говорит, что я вот, как легла вот так на стол, лежу, и, говорит, не успокоиться! Ну какое тут успокоиться. А она оставила свою сумочку приоткрытую. И там у нее карточки, деньги, все. И она маму проверила. Это потом, потом это все, а вот вначале было так. Сама пошла, приоткрыла дверь и смотрит: что будет эта женщина делать? Мама как плакала, так плачет, и, видимо, я не знаю, какой там период, сколько там было времени, я не знаю. Ну вот. А потом пришла так сзади и тихонечко говорит: «Успокойся. Будут тебе карточки, Г<…>ва [100] , успокойся. Успокойся, мы тебе выдадим карточки». И маме выдали продуктовые карточки на меня и на нее. Вот это был такой вот случай. А то бы я и не знаю, что. Вот. А потом, значит, прорвали блокаду. А у нас радио было тарелкой, и вот, я не помню, в какое время. Разве я помню? Тоже вдруг соседи… а у нас было девять комнат, в коммуналке. И вот кто-то из соседей кричит: «Блокаду прорвали! Блокаду прорвали!» И вдруг слушаем… слышим — грохот! Да, темно было. Темно. Очень темно было. Ну вот. И такие залпы! Так… А вроде уже в последнее время вроде как потише было, такие залпы, что ой, все, стекла дребезжат! И вот я не ждала ни маму, ничего, это было зимой, и что-то накинула на себя, и вот выскочила, а у нас недалеко вот Большой проспект и набережная, чего там, за пять минут добежишь. И вот бежала. А все бежали вот так (показывает) руки вперед, потому что ничего не было видно. Потом так — осветит, осветит, значит, стреляют, осветит, и вот все друг друга видим, бежим, руки вот так кверху, это… вперед вот так! Кто как одет! Кто как одет. Я прибежала на набережную. Я очень, конечно, хорошо помню, дедушка стоял. Я как посмотрела на него: одна галошина, один валенок. На нем платок, и вот платок вот так завязанный! И вот я бросилась к нему — он меня целует! Все не то что плакали — выли! Кричали! Так выли, стонали… (Плачет.) Друг друга поздравляли, целовали! Все. Ой, это такие залпы были, я даже не знаю, ну, наверное, что могло стрелять — все стреляло. В общем, радости было — нет сил, и стонали, и плакали, поздравляли друг друга. Вот. Да, и еще помню — но это, видно, может быть, уже и после блокады. Да, после блокады. Да. И вот с классом нас стали отправлять в санобработку. Все же во вшах… Стали нас мыть. Вот. А мылись мы все вместе — и дети, и взрослые, и старики, и женщины. Все вместе. Никто ни на кого не обращал никакого внимания. Подойдет дедушка: «Деточка, потри спину!» — «Ой, да с удовольствием! Дедушка, и ты мне!» И вот все мылись. И помню: тепленькая водичка — вдруг нету. Холодно. Сидим, дрожим. Потом говорят: воду дали. Опять моемся дальше. И вот эта санобработка… а пока в санобработке, шпарят нашу одежду. Ну вот, когда уже одевали, так тепленькая одежда была. У каждого как было, так и есть. Вот. И видно стали этих травить-то, этих вшей-то, гнид, все. И вот так это все постепенно так это все ушло. Вот тоже — спасибо людям, как вот люди стали беспокоиться о нас. Вот это все прошло. Ну а потом вот стало все легче и легче, стали прибавлять и хлебушка, стали и продукты завозить. Вот. А еще у нас вот до бабушкиной смерти горели Бадаевские склады. Это было в самом, по-моему, начале еще, когда была уже эта вот бомбежка, не знаю, ну, в общем, видно зарево было издалека. Горело так, что было видно. И вот все ринулись туда вот на эти Бадаевские склады. И бабушка ездила с большой такой, с большой бутылкой, как-то приспособила на ремнях, и на этой… носила как рюкзак вот. Шла, значит, сладкая вода. Видно, сахар. И вот потом она привозила эту воду — грязную, черную, с землей, процеживала, через несколько раз, через несколько марлечек, и мы пили эту сладкую воду. Чего ж, хоть воды сладкой попить, и то хорошо было. Вот. Ну а потом что ж, потом вот пошла уже в 43-м году уже в третью школу, вот на Большой проспект. Там, значит, нам давали какие-то пайки в школе, и к праздникам. В общем, там уже легче стало. И в 43-м году я поступила в клуб Орджоникидзе. С 42-го на 43-й осенью поступила в клуб Орджоникидзе, и там, я ходила туда пять лет. И мы выступали, в клуб самодеятельности поступила, и мы выступали и в Лисьем Носу, нас возили к летчикам, и вот на этот… кораблестроительный завод-то, как он? Не Путиловский, а как он?.. Завод-то сейчас… Господи, кораблестроительный! Ну на набережной [101] …
99
Информантка называет фамилию матери.
100
Информантка называет фамилию матери.
101
Сложно сказать, какой именно завод имеет в виду информантка. Скорее всего, речь может идти или о судостроительном заводе «Северная верфь», действительно расположенном рядом с Кировским (Путиловским) заводом, или же о Балтийском заводе, выходящем на набережную Большой Невы. Наконец, это могли быть «Адмиралтейские верфи», расположенные на противоположном берегу Большой Невы, в самом устье реки.
Интервьюер: Не Знаю…
Информант: Господи, из ума вышло. И, в общем, на заводы, потом в ремесленные училища нас возили, даже нас возили в госпитали, здесь были госпитали, даже к каким-то к нервнобольным людям, которые вот так сидели — тоже выступали. Вот. По Ленинграду, и даже вот в Лисий Нос, помню, ездили. И вот тоже рассказывала там «Снегиря» по-детскому, вот детским голосом. И хор у нас был, и балет у нас такой был, что и танцовали полечку. Потом вот мы ставили здесь, Ваню Солнцева играла даже, в этом, Полевого… Господи…
Интервьюер/Информант: (Одновременно): «Сын полка» [102] .
Информант: «Сын полка». Ну вот. И, в общем, вот пять лет я была еще и в самодеятельности. Нас хотели… нам хотели дать медали «За оборону Ленинграда». Но Москва не пропустила, что мы были маленькие. Ну и бог с ними. Ничего страшного. Ну еще что, дело в том, что у меня подруги, мои подруги с 42-го года знакомые. Вот как мы тогда учились… пришли учиться, она жива. Я с ней дружу до сих пор. С 43-го года… с 43-го года — все остальные мои подружки. И у меня есть фотографии — мы встречаемся каждый год в январе. Отмечаем День блокады. И до сих пор. Вот, у меня есть фотографии. (Пауза.)
102
Борис Николаевич Полевой (настоящая фамилия Кампов; 1908–1980) — русский советский писатель, автор многочисленных романов, повестей, очерков и рассказов, в том числе посвященных Великой Отечественной войне. Однако повесть «Сын полка» (1945; Государственная премия СССР, 1946), о которой вспоминает информантка, принадлежит другому знаменитому советскому писателю, Валентину Петровичу Катаеву (1897–1986).
Интервьюер: А встречаться стали, вот отмечать этот день сразу после войны или уже позже?
Информант: Нет. Когда мы… в общем, случайно я увидела Раю Э<…> [103] , случайно, вот когда… Жизнь так повернулась, что мы… Вышла замуж, мы и в Германию ездили, служили с ним, но… В Германию я со страшным чувством ехала. И все-таки там, в Германии, вот мы там… он прослужил четыре года, я приехала с базедовой болезнью — на нервной почве. Меня это… все равно, я не могла на немцев глядеть спокойно. Я очень плакала и заболела на нервной почве. Но нам надо было, потому что он служил тогда в Особом отделе КГБ, ему надо было обязательно за границей отслужить. Он два раза отказывался, а на третий раз уже сказали — нельзя. Закончишь, он тоже вечером, он работал, вечером заканчивал Университет имени Жданова, юридический факультет. Я за… пока я училась, еще сказали: «Ну ладно, пускай жена защитит диплом, а вот ты защищаешь — и справляйся» все, и мы поехали. Я говорю, там я очень переживала, плакала, я не могу видеть немецкую форму, никак не могла, мне было очень страшно. Этот страх остался у меня вообще на всю жизнь. Вообще на всю жизнь остался. Вот. И все-таки я приехала с базедовой болезнью, мне делали one… я сильно, сильно болела, мне сделали операцию. Ну ничего. Ну вот, а потом так случилось, что я сильно заболела и вырезали правую почку, и желчный пузырь, и я теперь инвалид второй группы. И мой муж тоже был инвалидом второй группы. Но он имел медаль «За оборону Ленинграда», потому что он… ему было тогда тринадцать лет, но он участвовал в оборонных работах, ездил со старшими школьниками, там как-то ДЗОТы или что, там они копали, какую-то оборону там делали… ну вот, с классом. Вот у него есть медаль «За оборону Ленинграда». Ну это не столь важно. Он в феврале месяце умер, а так мы тоже были два блокадника с ним. Вот. Ну что ж. Ну вот. А потом, когда конец войны, тоже: мы давно уже отвыкли от бомбежек, от всего, и вдруг, значит, тоже залпы, залпы. Мы с мамой ничего не поняли. А я как пила чай, и с блюдечком, с чаем побежала, между дверями встала, трясусь вся, ничего не понимаю! Потом слышим, по лестнице кричат: «Конец войны! Конец войны!» О-ой! Тут уже все! Все друг с другом и целовались, и обнимались, и, помню, сосед выскочил в белых кальсонах — тогда еще кальсоны носили. (Смеется.) И никого не стесняясь, и все целовались опять, все плакали, все. Ну вот. Вот. Вот все, что я… Даты всякие я не помню. Вот. А с девочками с моими… многих девочек мы похоронили уже… Вот все вместе. Похоронили уже многих. Тоже вот, и говорим, что будем встречаться до последнего. До последнего. Сейчас нас осталось восемь человек. Но так с некоторыми по телефону общаемся, что приехать не может — болит коленка. Ну, в общем, вот так вот. Встречаемся, уже и знаем друг друга, знаем детей, знаем внуков. Помним.
103
Информантка называет фамилию.
Интервьюер: Это ваши школьные подруги, да?
Информант: С третьей школы, да, третья школа на Большом проспекте. Это вот с 43-го года, в голодовку. Когда нам выдавали пайки, мы все это помним. Даже вот у моей… вот с 42-го года которая — девочку знаю, она сейчас, ну врач-терапевт, тоже на пенсии. У нее два сына, у нее внуки есть. У нее сохранились даже продуктовые карточки. Вот она приехала на встречу — у нее даже фантики, фантики есть. Я даже помню эти конфеты: не помню, как, но она угостила нас, у нее даже эти фантики есть. Вот, ну она такая более щепетильная. Она у нас была отличница. Такая. Так вот у нее все по полочкам такая, все, и вот я к ней… она сейчас верующая. Она православная. Я не православная. Я верующая, но я… евангельские христиане-баптисты. Хожу в Озерки, у нас вот церковь своя. И вот евангельские христиане-баптисты почему, что у нас во взрослом состоянии принимают креще… водное крещение. Полностью погружаются в воду, признают Господа сво…, что он есть живой, и мы живем по Евангелию. Что мы должны жить честно, помогать друг другу и в основном, конечно, за все благодарить Бога. Вот Господь дал жизнь, мы ее так проживаем жизнь, как он сказал. Но мы должны еще делать добро и помощь, с помощью Господа друг другу. Приобщаю детей моих. Но я считаю, что они тоже добрые. Я считаю, что они добрые, мои дети. У меня… вот теперь у меня… у нас… теперь вот не у нас, теперь вот у меня остались трое детей. Вот старшая Аля, ей… с 51-го года… 52 года. Сын… вот у нее двое детей. У нее двое внуков. Потом, значит, вот сын Петр. Ему 48 лет. У него… трое детей и один внук. Младшая дочка, которая родилась в Германии в 64-м году. У нее одна дочка, вот Вероника, она сейчас уже взрослая. Она в университете на первом курсе. Так что вот сколько у нас. У нас есть такая фотография, вот я вам покажу, что, действительно, я бы сказала, что может быть, действительно, это в наше время это редко есть такие фотографии. Вот тринадцать человек: только дети, внуки и правнуки, и мы с дедушкой. У нас там тринадцать человек. Не считая невесток, там, зятьев. Но они, как бы говоря, не родные. Вот так. Вот Господь дал еще вот — видите, в голод выжила, мама и я. И вот столько веточек. В общем, конечно, за все я благодарна Господу. Что Он дал и жизнь, и дал всякие испытания. В общем, за все — слава тебе, Господи! Если помогла чем, так…
Интервьюер: Да, вы очень интересно рассказали, замечательно. А вы не вступали в общество блокадников?
Информант: Есть.
Интервьюер: Да?
Информант: У меня «900 дней, 900 ночей» и в общество районное [104] . Да. Я не жду никаких подарков, я рада, что я деньги туда отдаю. Может быть, действительно, эти деньги, действительно, более тем… кто живет одиноко. Я не одиноко живу. Вот у меня муж умер, но вот мы все вместе тут. Не дают мне ни скучать, ни плакать — ничего. В обществе я и там, и там.
104
Информантка имеет в виду общественную организацию «Ленинградский союз „Дети блокады“ — 900», объединяющую детей, переживших в Ленинграде весь период блокады, и районное отделение Международной ассоциации «Жители блокадного Ленинграда».
Интервьюер: А на собрания какие-нибудь ходите или на мероприятия какие-нибудь этого общества?
Информант: Нет, они приглашают… Они приглашают вот участвовать вот на Пискаревке все — это я не могу… Потом ко мне неоднократно обращались, что выступить в школе, ну я не знаю, что я могу говорить школьникам? Вот взрослым я рассказала, а что я буду рассказывать школьникам? Я своим детям рассказывала, так вот тут у меня сын, это… Петя… я то же самое все им рассказывала, Петя у меня даже плакал: «Мам, не надо больше говорить, мам, не надо больше вспоминать!» Потому что воспоминания эти очень тяжелые. Так что… А дети все все знают у меня, как мы жили, как что. Дети у меня хорошие, внимательные, любящие. А так теперь вот то к одним еду, то к другим. И внуки, и правнуки — все меня любят. И сейчас вон, это… это у меня вот это уже Родион, это он у меня правнук. Вот этот Родион, ему десять лет. А маленькой правнучке полтора годика, в Северодвинске. Но я еще ее не видела ни разу. Так что всякие вот — и большие, и маленькие, всякие есть.
Интервьюер: А вы очень молодо выглядите…
Информант: Да ну, какое там молодо… Ну и слава богу, что молодо, хорошо. Я вот… мне скучать не дают. Вот такие дела. Слава тебе, Господи. А теперь я говорю, молимся за весь наш народ, за все наше начальство, за всех, за всех молимся… И за бомжей молимся, вот у нас такая церковь. Чтобы Господь и поднял Россию, чтобы как можно было больше верующих, ведь верующие люди живут честно, по-честному. Чем вот всякие новые русские. И убивают вон и все это. Так нельзя жить, так нельзя… Ну когда война — это совсем другое. А когда сами по себе жи… люди живут с грехом — нельзя.