Память сердца
Шрифт:
Наконец мы снова встретились.
— Вы какая-то другая сегодня, — сразу заметил Абрам Ефимович, — не пойму, в чем дело.
— У меня новая прическа, я совсем забыла об этом. Но это легко изменить.
— Нет, знаете, мне новая нравится больше старой, и я изменю прическу на портрете. Ничего, не пугайтесь — два-три сеанса, и портрет будет готов. Я перестану вас мучить. Вот вчера закончил портрет Гиляровской, знаете, дочери Владимира Гиляровского?
— Автора «Москвы и москвичей», знаменитого «дяди Гиляя»?
— Ну да, — его самого.
Дня через два, когда я сидела в задрапированном лиловым шелком кресле, окруженная вазами с цветами, в мастерскую Архипова вошла высокая, статная женщина, которая и оказалась Гиляровской.
— Вот и над портретом Гиляровской работа очень затянулась. Не умею быстро работать. Особенно теперь — силы идут на убыль. Ну, в самое ближайшее время закончу ваш портрет. Я рад, что у вас хватило терпения.
Он был хорошо настроен и оживлен.
Так как я собиралась вместе с Анатолием Васильевичем ехать во Францию, он заговорил со мной о русских художниках, живущих во Франции. Как настоящий, всеми корнями своего существа русский человек, он не столько осуждал, сколько жалел тех художников, которые ради эфемерных благ покинули родину.
— Их жизнь пошла по какой-то странной орбите. Сбились с круга! Оторвались от родной почвы, ну и пиши пропало!
Я рассказала Архипову, что в свое предыдущее пребывание в Париже я виделась с Коровиным, который жаловался, что ему очень тяжко живется на чужбине. После любви, признания, окружавших его в России, после блестящей среды самых ярких, талантливых людей, составлявших там его общество, в Париже он оказался одиноким, живущим серой и скудной жизнью. Я раньше знала с чужих слов, каким блестящим рассказчиком был Коровин, как переходили из уст в уста его сценки, шутки, а здесь, в Париже, я слушала рассказы о тисках, в которые он попал, о циничной эксплуатации со стороны коммерсантов, делающих свой «бизнес» в торговле картинами. Он вынужден был продавать свои картины за гроши, «на корню», еще не законченные, спекулянту, который умышленно нигде не выставлял и не продавал полотен Коровина, говоря с наглой откровенностью, что после смерти художника они будут цениться значительно дороже.
— Скажите, Наталья Александровна, а вы не слышали, как там живет Борис Григорьев?
— Я часто видела репродукции его картин в разных журналах. Судя по прессе, он пользуется большим успехом на Западе, особенно в Америке.
— Борис Григорьев — один из самых интересных и одаренных среди всех моих учеников. Я предсказывал ему блестящее будущее… Да оно уже было вполне ощутимо с первых же его самостоятельных работ. На выставках его картины всегда собирали толпу и вдруг… уехал и… поминай, как звали! Ведь регулярных сведений о живописи на Западе мы не получаем; иногда доходят отрывочные слухи. Если наткнетесь на журнальную статью о Борисе Григорьеве, тем более репродукции его картин, вырежьте для меня, очень обяжете. Как он пишет теперь? Не подпал ли под влияние разных штукарей? Вот ведь Сорин тоже был очень талантлив, а я видел в модных журналах — каких-то там «Фемина», «Ди даме» и т. п. — цветные репродукции с последних его портретов. Смотреть тошно: это все для парфюмерных коробок, не живопись, а халтура, ремесленничество…
— Да я слышала, что за портрет Сорина американки платят огромные деньги. Он стал модным портретистом.
— Не все могут противиться соблазну. Да, невольно вспоминаешь «Портрет» Гоголя — бессмертная вещь. Но Григорьев на это не клюнет, ему не нужны ни деньги, ни комплименты, ни мишурный блеск. Слишком крупное у него дарование. У него был зоркий глаз, он умел видеть интересное и важное. Я своих учеников не очень-то баловал похвалами, чтоб не зазнавались, но Борис Григорьев был в числе самых любимых и знал об этом. Я журил его подчас то за кубизм, то за суженность его тематики: всё столичные трущобы, дамы полусвета, кабаки… Но талант!
К сожалению, вскоре мне пришлось быть у Архипова с прощальным визитом: через несколько дней я должна была уехать с Анатолием Васильевичем
Я старалась развеять его досаду, говорила, что уезжаю всего на полтора-два месяца, а вернувшись, отложу все дела — репетиции, съемки, концерты — и сделаю все от меня зависящее, чтобы портрет был поскорее закончен.
— Но ведь всего три-четыре сеанса, не больше… Неужели вам нельзя задержаться на пять дней?
Это было невозможно: Анатолий Васильевич плохо себя чувствовал, и отпустить его одного было бы неосторожностью.
— Абрам Ефимович, верьте мне: по многим причинам этот отъезд мне некстати — мне пришлось отказаться от интересной роли в Малом театре. Но что же делать?
Очевидно, он поверил мне, поверил, что новый перерыв не вызван моим невниманием к нему, недооценкой его труда, и сам стал меня утешать.
— Ну конечно: полтора, даже два месяца — чепуха. Мы все наверстаем.
— Я привезу вам замечательные новые краски, может быть, появились какие-нибудь особенные, каких вы даже не знаете… А сейчас позвольте мне взглянуть на портрет.
— Ни боже мой! — энергично запротестовал Архипов. — Закончу — насмотритесь вдоволь.
Прощаясь, он сказал мне:
— Вот мы с вами вспоминали Григорьева… я все о нем думаю. Если случится встретиться с ним в Париже, передайте ему привет от его старого учителя.
— Охотно. Только на это мало шансов. Судя по газетам, он живет главным образом в Америке, а будь он даже в Париже, вряд ли он бывает в советском посольстве и встречается с советскими людьми.
В первые же дни в Париже я увидела рекламу выставки Бориса Григорьева. Я бы не собралась на нее, не будь у меня наказа Абрама Ефимовича.
На вернисаже я увидела и Юрия Анненкова, и Наталию Гончарову с Ларионовым, и старого знакомца Анатолия Васильевича — скульптора Аронсона, и Ганну Орлову… Суетились фотографы и кинооператоры, проходили солидные господа с ленточками Почетного легиона из министерств, из Института изящных искусств, слышался приглушенный говор, назывались имена присутствовавших знаменитостей, словом, был настоящий вернисаж художника, пользующегося успехом. В центре выставочного зала, отвечая на рукопожатия и поздравления, стоял высокий сорокапятилетний человек, сам Борис Григорьев. Я была на выставке с одной художницей-француженкой, когда-то учившейся у Матисса. Она знакомила меня с критиками, издателями, художниками, и из-за всей этой праздничной суеты мне не удалось посмотреть по-настоящему выставленные картины. А ведь я должна буду дать подробный отчет Архипову. Полутемные кабачки, освещенные мертвым неоновым светом кафе, женщины с обведенными черной тушью кошачьими глазами, полуобнаженные женщины в огромных шляпах — все это было эффектно, пряно, но я вспомнила написанный Григорьевым до эмиграции портрет В. Э. Мейерхольда и картины из цикла «Расея», и его произведения, созданные за рубежом, показались мне перепевом его прежних работ. Я рассказала моей знакомой француженке, что Архипов просил передать привет Григорьеву. Она воскликнула:
— Но вы обязаны это сделать!
Как она ни уговаривала меня, как ни настаивала Гончарова, я не согласилась знакомиться с Григорьевым: он показался мне несколько фатоватым, а главное, я не знала ни политических настроений этого человека, ни его окружения.
Каково же было мое удивление, когда дня через два, в гостях у известного скрипача Жозефа Сигетти, среди приглашенных я увидела крупную, приметную фигуру Григорьева.
У Жозефа Сигетти и его жены Ванды Станиславовны в их изящной нарядной квартире на бульваре Османн собиралось интересное общество, главным образом музыканты, артисты, писатели. У них я встретила Сергея Дягилева, Прокофьева с женой, Людмилу и Жоржа Питоевых, создавших в Париже новый, прогрессивный театр, Альберта Коутса и других.