Панфилыч и Данилыч
Шрифт:
Михаил уже не слушал; он обошел лошадей по глубокому снегу, вылез на тропу и так и кинулся вниз по тропе, держа в руке связку с соболями. За ним сбоку вылетели собаки.
Митрий растерянно стоял возле лошадей с потухшей папиросой в зубах.
– Пропадите вы пропадом! Чо я только бабе скажу! – Митрий дернул Майка за повод, и караван двинулся. От злости на опозорившего его старшего брата Митрий завалился на Майка сверху вьюка.
Лошади деваться было некуда, и человечьего голоса у нее не было, а приходилось ей очень тяжело.
2
Михаил
На спуске к экспедиционному бараку он остановился. В бараке сидел и ждал его свидетель, Данилыч. Это было зло.
На другом конце пади в зимовье вернулся с охоты Панфилыч. И это было тоже зло. Как бы два капкана для души – что один, что другой.
Он вернулся вверх на полкилометра и путиком пошел в обход экспедиционного барака к зимовью. Он механически осматривал встречавшиеся плашки – пять белок, кедровки, летяги, соболиный хвост, – но не подходил к ним.
Что делать, как поступить, Михаил не знал, но ведь как ни далек был обход, рано или поздно лыжня, попетляв по плашкам, упрется в зимовье, в Панфилыча. Провалились бы они сейчас оба – и Панфилыч, и Данилыч, а с Митрием можно бы договориться.
Вернуть бы назад утро!
Эх, да как же хорошо было бы сейчас! Сидел бы в зимовье, сохатину жарил бы. Не хватило самостоятельности! Не надо было гоняться за Митрием. Не надо было слушать Данилыча, гада хитрого, черт с ним, с принципом! Один сезон потерпеть, последний раз!
Нужно было что-то спланировать, додумать.
«Ты не простынь, Миша! – вспомнилось. – Ты не простынь, Миша, ладно?» – сказал Панфилыч добрым голосом.
Изумлялся Михаил наглости. Ведь четыре года обворовывал, эксплуатировал, а теперь конец подходит сроку. «Миша, ты не простынь!» Или еще: мол, как ты без меня будешь? Ох, обманут люди! А сам-то, сам! Ох, двуличный! Сила есть врать в глаза один на один. А ведь не сказал ему ни разу в ответ: «Врешь, падло! Вижу тебя насквозь, предатель! Подлизываешься, дерьмо, чтобы не пахло! Чуешь, край пришел!»
Невозможно сказать, а надо!
Набраться наглости и сказать: ты чо же, мол, дурочку из меня строишь? Знает, что наглости у меня не хватает, пользуется. На глазах положил! Знает, что не полезу проверять вьюка, на глазах положил ворованных соболей, спокойно! И в лес ушел!
Робость какая-то перед обманом, перед злом. Не страх, а что-то другое. На войне не струсил бы, нет! Здесь наши, там враги, ну и попер встречь, нож на нож, чья возьмет!
Секрет какой-то! Как во сне: руку поднимешь ударить, а она как тряпка. Так и тут, хочешь ответить, а язык говорит другое: «Не простужусь, мне от печки тепло!»
Характер такой, бабский! Закрыть глаза и не видеть, и не слышать! Панфилычу не стыдно, что врет нагло, седой, а Мишке стыдно. Мишка ж и отворачивается. А тот успевает шарить! Я его на дерьме поймал, и мне же стыдно за человека! Он виноват, а я же мучаюсь! Да что же это такое?! Как наговор! Хоть закрыв глаза, но разорвать, распеленаться! Подземный тоже ждет, с паутинкой тоже!
Нет уж, без вас, без вашей же помощи, сам обойдусь!
3
Положение
Михаил буровил по целику, заваливался в колодины, натыкался на кусты в обступившей его темноте. Но как ни вертись и сколько ни броди тут, а придется идти в зимовье.
Собаки где-то работали, Михаил слышал сквозь туман, застилавший глаза: наверное, держали где-то соболя. Саян прибегал, повертелся, не понял хозяина и ушел, теперь они вернулись оба. Они догнали его и легли у ног, уставши от бесполезных погонь.
«Ты ково делашь-то? – казалось, спрашивали собаки, сбитые с толку. – Ты чо тут буровишь по темноте, мы там работаем, а ты ерундой занимаешься! Ты чо тут потерял?»
От этого немого вопроса, исходившего от собак, недоуменно забегавших ему на путь, Михаил встряхнулся, быстро пошел через темный уже лес к лыжне, быстро и решительно кинулся по спуску, ловко направляя полет свой раскачкой туловища.
Ничего нового он не придумал, кроме того, что скажет сначала.
А скажет он напарнику-предателю так: «Вот, мол, поймал соболей! Пушнину принес!» Что ему ответит Панфилыч, как будет крутить, оправдываться, вывертываться, отрекаться? Или по ряшке дать старому вору? Выбросить в снег! Два свидетеля есть, Подземный и Митрий, – смотри, мол, встану на собрании, соболей подниму: «Люди добрые! Передовой наш охотник Ухалов чем занимается! Седая голова! Стыд-то какой!» Или наоборот поступить: спрятать этих соболей, помалкивать, из-за угла наблюдать за напарником, как он будет на свету ходить, не подозревая?
Характера не хватит на такое шпионство.
Только он скажет: «Ты не простудись, Миша!» Или что подобное. «А я, мол, не простужусь, соболей от тебя не утаивал, не воровал, что же мне простуживаться! Старый ты вор!» И по ряшке дать!
Лыжи Панфилыча стояли прислоненные к зимовью.
В зимовье горела лампа. Михаил нагнулся отвязывать лыжи, из дровяника выскочил Удар и облизал ему все лицо.
Михаил и не заметил.
4
Так и шагнул Михаил в зимовье, держа в руке связку ворованных соболей, с которыми полдня шарахался по тайге как полоумный. Он швырнул соболей через голову удивленного Панфилыча, стоявшего на коленях у печки и разводившего в ней огонь. Панфилыч слышал, что кто-то подошел, и ждал, кто войдет, предчувствуя недоброе, понимая, что собаки не лают, значит, это почему-то вернулся Михаил. От этого «почему-то» и не распрямился Панфилыч.
– Ты чо, паря? – строго спросил Панфилыч, глядя снизу. – Двери-то закрывать кто будет? Ночевать не собираисся?
– Пушнину вон принес. Соболей поймал, аж одиннадцать штук зараз!
Панфилыч покряхтывая встал, притянул дверь за ручку и только тогда повернулся на свет склоненным лицом.
На нарах лежала связка соболей.
– Ну дак чо? – Панфилыч внимательно посмотрел на соболей, но в руки не взял.
– Ничо. Поймал, говорю, соболей, – задохнулся Михаил.
– Поймал, и ладно.