Пани царица
Шрифт:
Но какова же сволочь этот Гриня!..
Теперь Манюне никак нельзя показываться на глаза царьку, тут она права, ох, права! Марина не упустит случая отомстить за смоленские приключения, а уж коли прознает, что та же Манюня морочила ей голову в Ярославле…
Да уж, теперь бедной девке не о любви утраченной сокрушаться надо – прочь бежать, коли хочет жизнь спасти!
Заруцкий уже открыл было рот, чтобы сказать это Манюне, как она вдруг, словно услышала его мысли, дико вскрикнула, сорвалась с места и пустилась по полю, да так быстро, что Иван Мартынович
Он рванулся было следом, однако Репка оказался проворней и вцепился в его рукав:
– Пускай бежит!
Заруцкий тряхнул было рукавом, надеясь, что стряхнет маленького человечка, словно мошку, однако тот держал крепко, что репей, и заглядывал атаману в глаза:
– Коли ты верно говоришь, что она за тобой ходила-ухаживала, так отплати ей добром за добро. Пускай бежит! Глядишь, жива останется.
– Что? – непонимающе оглянулся на него Заруцкий. – О чем ты?
Репка замялся, потом с неловкостью выговорил:
– Так ведь государь… он ее не просто отогнать велел! Сотник мне потом шепнул: ты, Репка, эту девку приколи втихаря, чтоб ее больше не видел никто. Появится-де снова в лагере – тебе самому не сносить головы!
Отчего-то Заруцкий сперва удивился лишь тому, насколько точно он поименовал этого желтолицего человечка. Выходило, прозванье Репка и впрямь к нему пристало, как банный лист! И лишь потом до него дошел смысл Репкиных слов… Значит, его догадка верна! Нет, Гриня не простая сволочь, он похлеще лютого зверя, чистый упырь-упырюга!
Бедная Манюня, у нее небось сердце бы разорвалось, когда б такое услышала. Да, сколь ни тяжело Заруцкому вот так, внезапно расстаться с верной подругою (а он успел за минувшее время крепко привязаться к Манюне, хотя отношения меж ними, после того единственного раза, который, можно сказать, и не в счет, были братско-сестринские, а не какие-либо другие), пусть и впрямь бежит, спасает жизнь…
Он тяжело вздохнул, высвобождаясь от цепкой хватки своего нового знакомого:
– Отпусти. Не погонюсь за ней. Прав ты…
– Вот и ладно, – кивнул Репка, – пошли, сударь атаман, коли позволишь, провожу тебя к твоим людям.
Заруцкий кивнул – и вдруг, нахмурясь, принялся всматриваться в рощицу, где несколько минут назад скрылась Манюня. Возвращается девка, что ли? Среди деревьев мелькает что-то разноцветное, голос девичий звенит…
Но нет, это не Манюня. Это бегут две девчонки, вернее, отроковицы – годков по двенадцать, не более того. Это мелькают их пестрядинные сарафанчики, звенят их испуганные голоса:
– Беда! Беда! Утопла! Ох, утопла!
Завидев стоявших посреди дороги Заруцкого и Репку, девчонки кинулись к ним, вереща наперебой:
– Девица утопла! Красавица утонула! В реку с крутояра бросилась! Мы сами видели! Добежала – и кинулась в воду вниз головой! А там дно близко, мальчишкам прыгать не велят, чтоб ноги не переломали! Знать, она головой ударилась да шею свернула, ни одного разу и не всплыла, так и канула!
Заруцкий хотел что-то сказать, что не смог. На выручку пришел Репка:
– Какая из себя девица была?
– Да уж на возрасте, – вновь застрекотали отроковицы. – Высокая такая, коса соломенная аж до подколенок. Сарафанчик линялый, а собой красавица. И глаза у ней зеленые были, что крыжовник.
Услышав это, Репка вдруг начал тереть свои узенькие глазки. Заруцкий поглядел на него, недоумевая, что это он делает, но Репкино лицо вдруг начало расплываться перед ним, словно в глаза Ивану Мартыновичу вода попала…
Он никак не мог понять, что это слезы, – отчего-то сначала решил, что до него долетели брызги с той речки, в которой утопилась Манюня.
Но это были именно слезы, он плакал, удалой Заруцкий, хороня безвозвратно ушедшую подругу. Горько было ему, что столь внезапно погас этот шальной огонек, горько было, что Манюня так глупо распорядилась своей жизнью, но того горше, что умерла она, не простившись с другом-атаманом. Не простившись – и не простив.
Ах, кабы задержать ее на том крутояре еще на чуточку, кабы словом успеть взмолиться…
Он и сам толком не знал, за что хотел вымолить у Манюни прощения, знал лишь, что не будет ему теперь в жизни счастья из-за этой предсмертной обиды и злого слова.
Оставалось одно: забыть Манюню как можно скорей – и идти, идти дальше своим путем, путем своей судьбы, пока сам не сорвешься с какого-нибудь крутояра, или не истечешь кровью в поле, смертельно раненный, или не испустишь дух на колу как преступник государев…
Что ж, его грядущее в тумане, что предначертано, то и сбудется, а ты, Манюня, ведьма смоленская, зеленоглазая, прощай навек!
1610 год, Троицкая обитель
«Я в своих бедах чуть жива и, конечно, больна со всеми старицами [49] , и вперед не чаем себе живота, с часу на час ожидаем смерти, потому что у нас в осаде шатость и измена великая. Да у нас же за грехи наши моровое поветрие: великие смертные скорби объяли всех людей, на всякий день хоронят мертвых человек по двадцати, по тридцати и побольше, а те, которые еще ходят, собой не владеют, все обезножели…»
49
Старица – то же, что монахиня, инокиня, отшельница, черница, скитница (старин. ).
Старица Ольга отложила измочаленное, старое перо, оставляющее не буквы, а какие-то мохнатые следы, и вгляделась в трудно различимые строки. Чернила в монастыре делали из дубовых орешков или чаще – печной сажи, разводя ее водой, на чем писать тоже не скоро найдешь: вот это письмо Ольга накорябала на обрывке ветоши – застиранной, серой от времени. А, что проку стараться искать бумагу либо хорошие, свежие чернила? Все равно письма этого никто и никогда не прочтет, тем более тетушка Екатерина, которой писала Ольга.