Папа сожрал меня, мать извела меня. Сказки на новый лад
Шрифт:
Он взял яблоко, подошел к ряду окошек. Внизу ползло несколько машин с еще горевшими фарами — первая струйка утреннего потока служащих из пригорода. Над городом висели тучи, жемчужно-серые кляксы над серыми зданиями. Ни распрекрасного солнечного луча, пробившегося сквозь них, дабы воспламенить тысячи окон, ни радуги, изогнувшейся над густыми деревьями парка на дальней окраине. Ни черноволосой богини с темными, полными любви глазами, плывущей к нему по воздуху. Умник потер яблоко о рубашку. Мелкая у него жизнь. Голова его едва поднималась над подоконником, но все равно он видел, что там, в большом мире, не осталось ничего, к чему стоит тянуться.
Я уже не помню, как возник этот рассказ. В то
— К. А.
Кейт Бернхаймер
БЕЛАЯ ВЫШИВКА
США. «Овальный портрет» Эдгара Аллана По
Домик, в который вломился мой напарник, не я, при моем-то безнадежном ранении, дабы переждать ночь в густом лесу, оказался из тех миниатюрных диковин с ручной резьбой, из старых немецких сказок, от которых люди пренебрежительно закатывают глаза. И это несмотря на великую популярность сборника немецких сказок, изданных в самый год моего рождения! В защиту пренебрежительности: я ее терпеть не могу, но и факты искажать тоже. Вот оказалась я — и всё тут — в сказочном домике в чаще леса. И ноги меня не слушались.
Когда набрели на домик, были уверены — и из-за его печального вида, — что его давно предоставили ветрам и ночи, и нам тут будет полная безопасность. Вернее, так: мой дорогой напарник так считал. А я ни в чем не была уверена, даже в собственном имени, оно и до сих пор от меня ускользает.
Я мало что уловила слабеющим своим сознанием — только что домик будто нарисовала рука некоего мечтателя. Крошечные крюки для горшков свисали со стен в кухне рядом с малюсенькими полотенцами, расшитыми по дням недели. В каждом углу каждой комнаты размещалось по пустой мышеловке, все — открытые, но без наживки. Над входом на ржавом гвозде висел крохотный медальон, а рядом — золотой ключик. Знание о том, открывался ли медальон и что в нем было, я очень кстати вытолкнула из головы. О ключе пока умолчу.
Мой напарник уложил меня на кровать, хотя до самого утра я не ведала, что это кровать на колесиках. У меня остались смутные воспоминания о том, как мы добрались до этого хитро укрытого домика, но, думаю, просто брели по лесу в поисках надежного места. Может, искали какой-нибудь тихий угол, где нас не достанут преследователи. Или нас изгнали из королевства, о котором я более ничего не помню?
Комната, где меня разместил мой напарник, была самой маленькой и наименее обставленной. Находилась она, что странно, в конце длинного коридора и вверх по лестнице — я говорю «странно», потому что снаружи дом смотрелся крошечным.
Проснувшись утром, я осознала, что лежу в башне. Но снаружи ни одной округлой стены не наблюдалось. Домик под соломенной крышей напоминал квадратную рождественскую коробку, подарок любимому плюшевому кролику — идеальный кукольный дом, я такие еще в детстве старательно украшала обоями, занавесками и кроватками.
Хоть в башне почти не было мебели, та, что нашлась, оказалась очень по делу, ни отнять, ни прибавить: кровать на колесиках, пустая, постеленная, а стены убраны лишь белой вышивкой и никакими другими узорами или украшениями — одни и те же слова повторялись по всем стенам. Вышито по-французски, а я им не
15
Дань крестной (фр.).
Глазея по сторонам и грызя принесенную мне булку, я смогла разобрать, что в вышитых словах есть по одной золотой нити — в штрихе над «а». Зачем он там, я понятия не имела, и, раздумывая над этой деталью, а также и над тем, с каким знанием дела были выполнены белым дрозды, я наконец попросила моего напарника вернуться ко мне. Я все звала и звала его, покуда он не пришел — недовольный, поскольку, судя по всему, вернулся он случайно, забрать у меня пустую чашку, а когда взял ее у меня из рук, долго смотрел на нее, не произнося ни слова.
Наконец он наглухо закрыл ставни на окнах: таково было мое желание — я, так уж вышло, вижу лучше в темноте. На полу у кровати стояла свеча в форме синей птицы, я зажгла ее и повернула к стене. Блестяще! Почувствовала, что много лет не ощущала такого ночного блаженства, хоть за укрытыми окнами и был разгар дня — по крайней мере такой разгар, какой может быть в чаще густого леса, где и впрямь таятся смертельные опасности.
Это созерцание заворожило меня на долгие часы — и дни.
Тем временем мы с напарником отлично обустроились в домике, а вскоре почувствовали, что жили здесь всю жизнь. Я все же полагаю, что всю жизнь мы тут не жили, но о событии, что привело нас в этот домик, я говорить не могу — и не только потому, что не помню его. Но скажу одно: мы так прекрасно там устроились, что я изумилась, найдя однажды утром у себя под перьевой подушкой миниатюрную книжицу, которой здесь раньше не было. Она предлагала критический разбор и описание вышивки на стенах.
В переплете черного бархата, с закладкой в виде вшитой розовой ленточки, томик идеально лег мне на ладонь, словно предназначен был моей руке. Долго, долго я читала и пристально, упоенно вглядывалась. Быстро и славно летели часы, и настала глубокая полночь. (Да я и не отличала день от ночи за глухими шторами.) Синяя птица вся оплыла, и лишь желтые лапки, смастеренные из ершиков для курительных трубок, торчали по краям синей лужи. Я протянула руку и попыталась слепить заново птицу из воска, но получился бесформенный цветной комок. И все же свеча зажглась опять, и пролился свет, ярче прежнего, на черную бархатную книгу и ее тончайшие страницы.
Я с таким рвением пыталась осветить папиросную бумагу — чтобы узнать больше о Ma Marraine и прочем, что увидела в сиянии свечи и углы, где размещались мышеловки. Да, у этой башни были и углы, что довольно примечательно — в круглой-то комнате. Как мне удалось не заметить этого раньше — не могу объяснить… И впрямь одно архитектурное диво внутри другого, поскольку саму башню снаружи не было видно.
Итак, углы осветились, и в одном, позади мышеловки, я отчетливо разглядела малюсенький портрет девочки, почти дозревшей до женства. Не знаю, откуда я взяла этот оборот, «дозреть до женства», лучше сказать, что это был малюсенький портрет молодой девушки. Так вот, я не могла смотреть на это изображение подолгу. Более того, я обнаружила, что мне приходится закрывать глаза всякий раз, когда взгляд натыкался на портрет, и я не ведаю, почему, но, казалось, раны распространялись по моему нутру от больных ног к сознанию, и оно стало более… порывистым и скрытным, что ли. Я заставила себя смотреть на портрет.