Папоротниковое озеро
Шрифт:
— Что ты тут разбушевался? Со двора слышно.
— Ах, это ты? — не сразу остывая от запальчивого крика и возвращаясь в тихую районную субботу, отозвался Наборный.
— Сенсация? ЧП?
— Да! — с достоинством, вызывающе сказал Наборный. — Да!.. Но лучше бы ее не было. Минуточку! — Он опять схватился за трубку, вызвал номер и напряженно стал ждать. Два раза щелкнул подтяжкой и тихо отложил трубку. — Не отвечают. Наверное, уже вылетели. Ты никуда не торопишься?
«Вот уж нет», — подумал Тынов и пожал плечами.
— Тогда пойдем со мной вместе, сходим на место действия… ну, в аэропорт. Я должен проследить с места
— Куда ты меня, желтая пресса, тянешь?
Что такое «аэропорт», он знал. Взлетно-посадочная площадка с деревянным павильоном, похожим на длинную будку.
Они уже шагали по улице. Наборный рассказывал довольно громко, но таинственно, все время дергая за рукав Тынова, подтаскивая его, ради секретности, к себе поближе. Это было у него еще от «той» газеты, где сенсации хранятся в строгой тайне, чтобы взорваться, как бомба. Раза два из оттопыренных карманов пиджака у него вываливались небрежно засунутые туда пачки каких-то газет. Он на ходу подбирал их с тротуара и, не глядя, засовывал обратно, продолжая говорить:
— Понимаешь, этот баран, этот овцебык и кретин, лесник с Долгой Поляны, — ты знаешь пост на Долгой Поляне? — ну, вот. Сам он там где-то с пожарным отрядом. И вот этот болван вдруг названивает к нам в редакцию. По телефону откуда-то из сплавконторы, что ли? Сообразил вдруг, что у него на Поляне, в сторожке, семья осталась и сидит… Жена, понимаешь, и мальчик… или девочка, и, главное, корова, на корову он особенно напирал. Ему, конечно, приказали семью вывезти, а тут дождь! Он и понадеялся. А дождь попрыскал и хрю! И вот теперь сукин сын названивает — ах, караул, туда ни пройти ни проехать… Да, да, он в сплавконторе, добрался туда, и сидит сейчас, и названивает. И куда? В редакцию! Вспомнил, что семья!.. Ну, я передал куда надо, сказали, пошлют туда самолетик. Он сейчас уже туда вылетел.
— А мы туда зачем премся?
— Посидим, подождем, с чем он вернется… Ты же знаешь пост на Долгой Поляне?
— Был там раз… Так, по карте, знаю. Километров сорок, на той стороне реки.
— Пойдем, пойдем, ты меня не бросай, посидим, походим часок. Сводки о ходе борьбы с пожаром мы в газете каждый день печатаем. А тут живой эпизод… Но остолоп-то каков? В газету! Напечатать, что после проверки жалоба на пожар подтвердилась, что ли?
За старинной монастырской стеной вдруг вспыхнуло живое голубое сияние. Среди бела дня полыхнуло, плеснуло по белой известковой стене храма и осталось чудным гудящим заревом. Шла съемка.
Они оба остановились. Стоило обойти угол монастырской стены, заглянуть сквозь решетчатые кованые ворота, войти в калитку, и сразу окунешься в этот сияющий, ослепительный мир. Только минуту ясно и четко ее увидеть, потом закрыть глаза, отвернуться и уйти. Еще больней будет, но это не беда, он же не удовольствия, не покоя ищет, пускай. Ему бы только взглянуть еще разок, спокойно, без помех, чтобы унести с собой, что увидел. Все равно — будет она в парчовом сарафане с кокошником или в будничном платьишке. Она может его и не заметить, пускай, даже лучше. Только взглянуть внимательно, чтоб потом навсегда осталось, что вспоминать.
— Может быть, заглянем туда? Так, на минутку?
Наборному и самому хотелось. Он поколебался, почти соглашаясь. Без него туда соваться
— Успеем еще, заглянем попозже! — бодро решил Наборный, и они пошли дальше. — Тебе на почте опять какое-то письмо. Не брал? Ясно. Ты хоть из тех, прежних, хоть одно распечатал?.. Честное слово? Ни одного? Ну, знаешь, я про тебя напишу новеллу: «Человек, который не распечатывает писем». Ведь целый год уже, а? Нет, брат, ты эдак окончательно превратишься во что-нибудь такое: неандертальца, каннибала или аборигена, честное слово, так нельзя… Вот я приду к тебе и сам распечатаю. А?
— Печатай. Мне наплевать. Ничего мне интересного там быть не может.
Свернув с дороги, наискосок через березовую рощу вышли на просторный загородный луг. В те времена, когда тут держали еще коров, это был выгон для скота.
Около старого двухместного самолета паслась коза.
Наборный ахнул и схватил Тынова за руку:
— Что же это такое? Он стоит!.. С ума они сошли, что ли? Ваня! — медленно, от волнения на согнутых ногах, он побежал к аэровокзалу — длинному павильону сарайного вида, но с двумя колонками у входа.
В жилом отсеке стояли, как в казарме, в ряд с одинаковыми интервалами четыре койки, со шкафчиками у изголовья.
Два мужика спали вповалку на койках. На стене, не переставая, звонил телефон.
Наборный всплеснул руками, схватился за голову и вдруг с ожесточением набросился на мужика, тяжело храпевшего, уткнувшись носом в серую подушку.
— Хвазанов! Ах, сволочи… Телефон звонит! Вставай, мерзавец!
Тынов, стоя в дверях, равнодушно наблюдал за тем, как Наборный трясет, дергает и наконец с трудом переворачивает лежащего. Сперва на бок, потом, ухватившись за свесившуюся с койки босую ногу, на спину.
— А-а, вот это кто! Красавец! — брезгливо усмехнулся Тынов. — Чего ты над ним надрываешься?
— Как чего? — Наборный прерывисто дышал от борьбы с бесчувственным телом. — Как чего? Да это же Хвазанов, ну, съемочной группе его самолет выделили, вон он стоит. Хорош пилот, скотина, ведь ему лететь нужно… Как на грех, директор съемочной группы ему два выходных, кажется, дал… Ну, что с ним делать, ведь его и на ноги не воткнешь!
Он в отчаянии оглядывался, не зная, на что решиться. Котелок с сырой картошкой стоял на столе. Придерживая ладонью, чтоб не вывалились картошки, Наборный слил всю воду из котелка прямо на морду Хвазанову. Тот захрипел, когда вода залилась в горло, Послышался мерзкий звук пьяного откашливания.
Опять зазвенел замолкший было телефон. Наборный опрокинул и с силой вытряхнул котелок. Мокрые картошки застучали по лбу, посыпались на подушку.
Тынов стоял и думал. Какое-то веселое отчаяние поднималось у него к сердцу. Еще ничего не решив, он вдруг шагнул к стене и сорвал телефонную трубку.
— Слушаю!.. Да, он… Точно… Понятно… Вас понял!
Наборный смотрел на него, онемев от изумления. Сам голос, движение, быстрое и точное, каким повесил трубку Тынов, было как будто перед ним вдруг оказался другой человек. Все, что было дальше, осталось в памяти Наборного как бредовый, гипнотический сон, туман, наваждение, в которое он сам попал и действовал помимо своей воли.