Папоротниковое озеро
Шрифт:
— Редакция?..
— Редакция!..
— Чего же вы не отвечаете? Записывать будете? Из сплавконторы, дежурная… Значит, так: самолет совершил посадку на той стороне реки, от нас наискосок, па самом берегу. Из окна видно. Записали?.. Ну, вот. Летчик вам передает, машина без горючего, так чтоб прислали, — и повреждение есть, так чтоб и механика… Чего-то подломилось… костыль, что ли? Я уже не знаю. Ну, все ясно? Ладно, значит, передала. Отбой.
Наборный вскочил и заметался из угла в угол по комнате, не в силах разобраться в том, что и как теперь будет. Во-первых, Тынов Ваня жив!.. Это
Он скатился с лестницы, заглянул в типографию, где уже в машине был воскресный номер, и в третий раз поспешно зашагал на место преступления.
По дороге он успел все обдумать, и тот Наборный, подавленный и безвольный, каким он был в учительской, ничем не был похож на волевого самоуверенного Наборного, которого увидел перед собой протрезвевший Хвазанов.
В дверях жилого отсека взлетно-посадочного павильона появился и строго оглядел всех присутствующих начальственного вида человек с портфелем в руках. Присутствующих было трое, глубоко подавленных гнетущим похмельем и отчаянием. Сторож Суглинков и механик, сидя на койке, безнадежно следили за Хвазановым, а тот стоял и смотрел в телефонную трубку, видимо потеряв надежду, что она ему что-нибудь скажет.
— Так, — жестко произнес Наборный. — Можете положить вашу трубку. Нам все известно. Есть вопросы, — он пододвинул табуретку, брякнул портфель на стол, вытащил блокнот с бланком и снял колпачок с ручки, готовясь записывать.
Правда, записывать он ничего не стал. Но как только вместо того, чтобы отвечать по существу, Суглинков начинал плести околесицу про то, с какого часа, в какой день он «по закону» должен состоять при исполнении своих сторожевых обязанностей, ручка нацеливалась, угрожающе нависала над блокнотом, и Суглинков сбивался. Выкручиваться и врать «под запись» было гораздо труднее.
Хвазанов сначала пробовал защищаться тем, что он «находится откомандирован исключительно в распоряжение» и директор его отпустил. Потом попытался направить расследование по руслу праведного гнева на таких, кто может себе позволить самовольно воспользоваться для хулиганства казенным имуществом.
— Нам все известно, — ледяным тоном приканчивал болтовню Наборный. — Скажите прямо: насарбернарились до бесчувствия.
Вас по телефону вызывал товарищ Андрианов, а вы валялись, картошкой обсыпавшись, и храпели, когда было задание совершить вылет.
— Товарищ Андрианов?.. Ну, все.
— Теперь у вас есть один шанс выпутаться.
— Шанс у меня — под суд, я знаю. И хрен с ним. Будь что будет.
— Вас, может быть, даже выручил тот товарищ, который совершил вылет вместо вас.
— Я этого товарища, если поймаю, удавлю, это точно.
— Товарищ этот, насколько мы выяснили, сам военный летчик. Бывший…
— Будет бывшим, как я его поймаю.
— Вы ему должны еще быть благодарны. Товарищ Андрианов пока ничего не знает, даже думает, что вы приняли задание и пытались выполнить. Необходимо только пригнать самолет на место.
— А где я его возьму?
— Да,
— Да я б его на своем горбу притащил, а откуда мне его взять, когда?..
— Есть у нас сведения, — задумчиво покусывая кончик ручки, как бы вдруг припоминая, загадочно прищурился Наборный. — Постойте-ка… Так… Можно доложить, что израсходовали горючее… Вот слушайте!
Стоя в ослепительном свете съемочной площадки, Осоцкая внезапно оборачивалась, лицо ее вспыхивало от неожиданной радости, и она в шестой раз восклицала:
— Ах, это ты вернулся?
До этого пробовали разные варианты: «Ах, это ты ВЕРНУЛСЯ?», «Ах! Это ТЫ вернулся!» и наконец: «Ах, это ты!.. Вернулся?» — все с разными ударениями.
— Вот так и фиксируем! Отлично! — потирая руки, объявил Эраст Орестович. — Снимаем?
Угрюмо и зловеще молчаливый оператор равнодушно спросил:
— А это что? Оно так и будет торчать у меня в левом углу кадра?
«Оно» оказалось кривоногим мужичонкой с дурно наклеенной бородой и с неимоверной по его росту алебардой. Он был очень рад, когда его согнали с фанерного ящика, который он себе сам притащил удобства ради. Сидел-то он так далеко, что думал, его никто не заметит.
— На его место дайте лошадь… Вот эту. Белую. А этот пусть ее держит под уздцы, а смотрит вон туда.
Оператор установил лошадь на нужном месте, отошел к аппарату, посмотрел, сказал: «Ну, черт с ним» — и обратился к Осоцкой. С ней он разговаривал по-человечески. Он любил ее лицо, и ему нравилось ее снимать.
— Марина, — сказал он, — сейчас будем снимать. Когда вы обернетесь, надо, чтоб вы взглянули прямо в «бэбик», — знаю, что не очень приятно, он слепит. Зато глаза у вас засияют, как будто вы солнце увидели. А не какого-то болвана в кафтане.
Осоцкая сосредоточенно, не отвлекаясь ни на мгновение от того, что надо было думать, показывать и чувствовать, работала на площадке. Но в те минуты, когда гас свет, начинали переставлять аппаратуру и гример, озабоченно приглядываясь, чуть-чуть подправлял ей грим, она сразу же погружалась в мучительную тревогу. Было так, как будто во время работы она крепко держала за ручку дверь, а освободившись, эту ручку отпускала, и к ней тотчас врывались растрепанные, нерешенные, безысходно-зловещие мысли, догадки, страхи, предчувствия.
Ночью у нее был сон: маленький самолетик (она его много раз видела), вот именно этот самолетик вдруг начинал разваливаться в воздухе, высоко над землей. Она в отчаянии делала невозможное, приказывала крылу не отваливаться, и оно оставалось на месте, но в это время весь самолет начинал разламываться пополам, она всей волей старалась его удержать и не могла. Потом она видела обломки. Они не были похожи на самолет, и ей казалось, что каким-то образом можно еще все исправить. Она как бы и знала, что он разбился, но до тех пор, пока она не соглашалась это признать, не все еще было потеряно.