Паралогии
Шрифт:
Однако парадоксальным образом осуществление Гумбертовой трансцендентальной стратегии в жизни ведет к торжеству «масскульта»: речь идет не только о бегстве Лолиты с Куильти, но и о самом убийстве Куильти Гумбертом — сцене, постоянно соскальзывающей то в мелодраму, то в пародию на голливудский боевик. И наоборот: совершив это гротескное убийство, Гумберт неожиданно для себя приходит к трансцендентальной, без сомнения, сцене у «ласковой пропасти» в 36-й главе второй части, — только для того, чтобы осознать невозвратимость детства Лолиты, им уничтоженного.
Строго говоря, дискурс масскульта, вырастающий у Набокова из его всегдашней войны с пошлостью — будь то в «мещанском» или тоталитарном вариантах, — предстает в «Лолите» как одна из первых попыток осмысления постмодернистского симулякра,который не имеет «никакого отношения ни к какой реальности: это симулякр самого себя» [402] .
402
Baudrillard J.Op. cit. P. 6.
Разумеется, проект Гумберта пронизан пафосом индивидуальной свободы и опирается чуть ли не на всю европейскую поэтическую традицию — он, безусловно, близок жизнестроительным проектам Годунова-Чердынцева, Мартына Эдельвейса или Себастьяна Найта. А дискурс масскульта однозначно презираем Набоковым и его героем за деиндивидуализацию, за отсутствие оригинальности и апелляцию к самым банальным и грубым сторонам человеческого сознания. Однако единство этих противоположных по своей направленности стратегий связано именно с процессом замещения реальности —весьма близком тому, что обнажен в аллегории письма у Хармса.
Подводя итог, можно сказать, что взрывная апория конфликтных дискурсов превращает «Лолиту» как целое в аллегорию (вновь в беньяминовском смысле) современной Набокову послевоенной культуры, находящейся в точке кризиса не только модерности, но и модернизма (как формы критики модерности). Именно поэтому роман сыграл роль «повивальной бабки» как для американского, так и (позднее) русского постмодернизма. Кроме того, необходимо заметить, что паралогия дискурсов как способ моделирования культурной ситуации в целом станет важнейшим приемом постмодернистской эстетики.
Еще одно важнейшее художественное открытие, сделанное в «Лолите», связано с категорией пустого центра.Пустым центром оказывалась реальность, разрушенная катастрофической историей у Мандельштама; роман Свистонова, «засасывающий» в себя реальность и своего творца, в произведении Вагинова; точка абсолютной трансцендентальной свободы (совпадающая с местом-событием письма) у Хармса. Набоков неожиданно материализуетэту абстракцию: у него «пустым центром» романа становится сама Лолита. Лолита вначале лишена слова и самостоятельной внутренней жизни, предельно овнешнена и довольно сильно оглуплена самим повествованием Гумберта, который только в финале допустит предположение, «что, может быть, где-то за невыносимыми подростковыми штампами, в ней есть и цветущий сад, и сумерки, и ворота дворца…» и т. п. Только во время последней, предсмертной встречи с Лолитой Гумберт признает за ней право принимать решения и право на собственную жизнь. Но, по-видимому, в этот момент уже слишком поздно. Жизнь и в особенности детство Лолиты опустошены и выжжены двумя соперничающими за нее дискурсами — романтическим и масскультовым. И Гумберт, и Куильти сходятся в том, что «конфискуют» (по выражению Азар Нафиси [403] ) индивидуальность и свободу Лолиты, оставляя лишь пустую внешнюю оболочку, которую каждый из героев, продуцирующих дискурс, стремится наполнить своим собственным смыслом. Однако эта борьба закономерно завершается гибелью Лолиты.
403
См.: Nafisi Azar.Reading Lolitain Tehran // Chronicle of Higher Education. 2003. April, 25: 49 (33). P. B7-B10.
Особую многозначительность этой смерти придает ее дата — 25 декабря: несостоявшееся Рождество. Этот сигнал раскрывает историческое(по Беньямину) значение «Лолиты», превращая весь роман в реквием по модерности,с ее логосом (или логосами) — воплощенным в различных дискурсах упорядочивания жизни в соответствии с идеалом:как выясняется в «Лолите», при последовательном воплощении в жизнь эти логосы приводят к уничтожению единственной жизни, единственного детства героини. Вся история модерности в романе оборачивается историей саморазрушения и приводит к уничтожению собственного истока —
404
Эта идея принадлежит покойной Марине Каневской, которая собиралась развить ее в своей книге под показательным названием «Мадонна Серой Звезды: Тупики модерности в „Лолите“ Набокова».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Концептуализм и необарокко
Глава шестая
Итерация: стратегии пустого центра (конспект)
Структура апории
Можно предположить, что точки пересечения, которые можно найти между саморазрушающимися аллегориями Мандельштама, Вагинова, Хармса и Набокова, обозначают важнейшие сдвиги в «высоком» модернизме. Противоречия, обнажающиеся в результате этих сдвигов, генерируют взрывные апории. Тем самым обозначаются перспективы постмодернистской фазы в развитии модернистской культуры и формируются принципы постмодернистского смыслопроизводства. Чтобы проверить, так ли это, сопоставим поэтику поздних модернистов с некоторыми идеями теоретиков-постструктуралистов и некоторыми текстами позднейших русских авторов.
Постмодернизм, говорит Эко, рождается в тот момент, когда «выясняется, что у мира нет устойчивого центра» [405] . Разрушение центра структуры представляет собой одну из наиболее распространенных стратегий деконструкции: ведь именно центр материализует метафизику присутствия. Как мы могли убедиться, эти же процессы идут и в глубине модернизма — во всяком случае, проанализированные в предыдущих главах тексты 1920–1950-х годов подрывают такие центры логоцентристской традиции вообще и модернистского дискурса в особенности, как миф о культурекак о силе, противостоящей катастрофам истории (Мандельштам и Набоков), миф об авторе и творческой(вернее, творящей) свободе(Вагинов и Набоков) и о письмекак о последнем прибежище гармоний (Хармс и Набоков).
405
Цит. по: Rosso Stefano.A Correspondence on Postmodernism // Zeitgeist in Babel: The Postmodernist Controversy / Ed. by Ingeborg Hoesterey. Bloomington: Indiana University Press, 1991. P. 244.
«Переломное событие, разрыв… произошел, возможно, в тот момент, когда потребовалось приступить к осмыслению структурности структуры, то есть к ее повторению; <…> разрыв этот оказался во всех смыслах слова повторением» [406] . Эта формула Деррида, на наш взгляд, в высшей степени приложима к русской метапрозе конца 1920-х — начала 1930-х годов, которая, собственно, и занимается осмыслением «структурности структуры» творящего сознания. Разрыв, изменивший смысл структурности, Деррида считает основным содержанием «нашей эры, взятой как целое» [407] . Видимо, действительно этот разрыв и стал источником постмодернистского поворота в истории модернистской культуры.
406
Деррида Ж.Письмо и различие / Пер. с фр. под ред. В. Лапицкого. СПб.: Академический проект, 2000. С. 354.
407
Там же. С. 506.
Как показывает анализ текстов Мандельштама, Вагинова, Хармса и Набокова, фигура «пустого центра» уже в 1920–1930-е годы приобретает в русской литературе более конкретный смысл: пустой центр становится манифестацией разрушенной трансцендентальности, воплощает трагическое по своей природе осознание невозможности выхода за пределы катастрофической истории в область высшей (творческой) гармонии, в область вечности,которая творится культурой и/или индивидуальным воображением. А ведь именно утопия такого выхода лежит в основе практически всех модернистских стратегий: от символистской «теодицеи» до сюрреалистического пространства свободы от оков сознания, от хлебниковской трансистории до булгаковского «покоя». Весьма показательно, что кризис трансцендентальной утопии особенно очевиден в метапрозе, которая оборачивает модернистскую критику авторитетных дискурсов на сам процесс творчества как бытия и бытия как творчества, а также на самого автора-творца альтернативных и субъективных порядков.