Паразиты
Шрифт:
— Я всегда говорила, что с Марией мы не оберемся хлопот, — сказала Труда.
Из груды выстиранного белья она вытащила Мамину ночную рубашку и принялась ее гладить, осторожно водя утюгом. Маленькая комната наполнилась запахом горячего утюга и пара, поднимающегося над гладильной доской. Хотя окно было широко распахнуто, не чувствовалось ни малейшего движения воздуха.
— У тебя плохое настроение, Труда, — сказала Селия.
— У меня не плохое настроение, — возразила Труда, — но оно испортится, если ты будешь во все тыкать пальцами.
—
— Потому, что никто не знает, что за кровь в ней течет, — сказала Труда. — Но если та, что я подозреваю, то она еще заставит нас поплясать.
Селия задумалась, какая же у Марии кровь. Да, она ярче, чем у нее и у Найэла. Когда на днях во время купания Мария порезала ногу, то кровь, маленькими каплями выступившая из раны, была ярко-красной.
— Она будет бегать за ними, а они за ней, — сказала Труда.
— Кто будет бегать? — спросила Селия.
— Мужчины, — сказала Труда.
В том месте, где утюг прожег ткань на гладильной доске, виднелось коричневое пятно. Селия выглянула в окно, словно ожидала увидеть, как Мария, танцуя, движется между скалами, а ее преследует большая компания мужчин.
— Против крови не пойдешь, — продолжала Труда. — Как ни старайся, она даст о себе знать. Мария сколько угодно может быть дочкой вашего Папы и унаследовать его талант в том, что касается театра, но она еще и дочь своей матери, а то, что я про нее слышала, лучше не повторять.
Взад-вперед, взад-вперед двигался по ночной рубашке разъяренный утюг.
Интересно, подумала Селия, у матери Марии тоже была ярко-красная кровь?
— Всех вас воспитывали одинаково, — сказала Труда, — но вы, все трое, так же непохожи друг на друга, как мел на сыр. А почему? Да потому, что кровь разная.
Какая Труда противная, думала Селия. И чего ей далась эта кровь?
— Вот Найэл, — продолжила Труда. — Вот мой мальчик. Вылитый отец. То же бледное лицо, те же мелкие кости, а теперь, коль он понял, что может выделывать с пианино, так уж не бросит его. Хотела бы я знать, что думает об этом ваша Мама; что все эти недели творится у нее в голове, когда она слышит, как он играет? Уж если даже я переношусь на много лет назад, то что говорить о ней?
Селия задумчиво посмотрела на простое, морщинистое лицо Труды, на седые, тонкие, гладко зачесанные волосы.
— Труда, ты очень старая? Тебе девяносто лет?
— Боже милостивый, — сказала Труда. — Час от часу не легче!
Она сняла с гладильной доски ночную рубашку, которая из бесформенной и мятой превратилась в тонкую и гладкую, хоть сразу надевай.
— За свою жизнь я много чего навидалась, но мне пока еще не девяносто, — ответила она.
— Кого из нас ты больше любишь? — спросила Селия, на что получила ответ, который уже не раз слышала.
— Я всех вас люблю одинаково, но тебя совсем разлюблю, если ты не перестанешь тыкать пальцами в гладильную доску.
Как они умеют отделаться от вас, эти взрослые, чтобы избежать прямого
— Если Мария и Найэл пойдут в школу, я останусь единственной, — сказала Селия. — Тогда и ты, и Папа, и Мама должны будете любить меня больше всех.
Она вдруг представила себе, как получает тройную дозу внимания; такая мысль была для нее внове. Раньше она над этим не задумывалась. Она на цыпочках подкралась к Труде за спину и, чтобы досадить ей, завязала кушак ее передника тройным узлом.
— В избытке любви нет ничего хорошего, — сказала Труда. — Так же, как и в недостатке. Если ты всю жизнь будешь просить слишком многого, то будешь разочарована. Что ты делаешь с моим кушаком?
Селия рассмеялась и попятилась от нее.
— Вы все трое жадны до любви, — сказала Труда. — Вы получили это в наследство среди прочих талантов. И уж не знаю, к чему это приведет, а хотелось бы знать.
И она попробовала утюг мозолистым пальцем.
— Во всяком случае, мой мальчик за последние несколько недель наверстал упущенное. Кто-кто, а уж он-то изголодался, бедный малыш. Одна надежда, что она удержится. Если да, то он вырастет настоящим мужчиной, а не мечтателем. Может быть, оно случилось как раз вовремя, когда у нее начинаются трудные годы.
— Когда Найэл был голодный? — спросила Селия. — И что такое трудные годы?
— Не задавай вопросов — не услышишь неправды. — В голосе Труды вдруг зазвучало раздражение. — А теперь беги, слышишь? Выйди на свежий воздух.
Чтобы Селии было не так жарко, Труда связала ей косы узлом на затылке и заправила ее короткое бумазейное платье в панталоны.
— А теперь, чтобы тебя здесь не было, — сказала она и слегка шлепнула Селию по пухлым ягодицам.
Но Селия вовсе не хотела выходить на свежий воздух. Да и свежим он совсем не был, а наоборот, слишком горячим. Ей хотелось остаться в доме и порисовать.
Она побежала по коридору к себе в комнату, за бумагой. В глубине шкафа были спрятаны пачка бумаги, которую она привезла с собой из Парижа, и ее любимые желтые карандаши «Кохинур». Она отыскала перочинный нож, подошла к окну и принялась точить карандаш; стружка легкими хлопьями падала из окна, обнажая острый грифель, запах которого очень нравился Селии. С веранды под окном до нее долетали приглушенные голоса. Должно быть, Папа проснулся. Он сидел на плетеном стуле и разговаривал с Мамой.
— …на мой взгляд, они еще слишком молоды и им рано начинать, — говорил он. — Да и все эти драматические школы никуда не годятся. Я гроша ломаного не дам ни за одну из них. Ну а если до того дойдет, пусть она всего добьется собственным трудом, как я и ты, дорогая. Вреда от этого не будет.
Должно быть, Мама что-то ответила, но ее слабый, тихий голос не долетал до окна, как голос Папы.
— Кто это говорит? Труда? — ответил Папа. — Вздор. Скажи ей, чтобы она не вмешивалась не в свои дела. Она просто пустая, вздорная старуха. Если бы речь шла о Селии, тогда…