Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом
Шрифт:
Чем больше зайцев, тем больше волков, не так ли? Кривая, а то и прямая с положительной производной. Но в природе дело обстоит сложнее: если зайцев слишком много, число волков начинает падать. Почему? А потому что зажрались. Мускулы не упражняют, болеют от безделья. Когда всё есть, то ничего не надо. Волчат рожать не хочется. У каких народов наблюдается популяционный бум? У бедных. А у богатых (даже у католических) репродуктивный коэффициент в наши дни плавает в пределах от 1,2 до 1,7, притом, что только для поддержания численности он должен быть равен 2,1. Доблесть, волчья и человеческая, тоже начинает убывать по мере увеличения довольства. «Паситесь, мирные народы…» Почему испанские вестготы были в 711 году разбиты горсткой мусульман, маленьким отрядом, посланным на разведку и многократно уступавши численностью доблестному арианскому воинству из Толедо? По причине высокого благосостояния. Климат был в Андалусии хорош, зайцев — сколько угодно, охоться вволю, а врагов настоящих не было. Потом семь веков потребовалось для Реконкисты. Семь веков — и другой
В осях абсцисс и ординат возникает что-то вроде эллипса, цикл, вытянутый вдоль биссектрисы первого квадранта. Итальянский математик Вито Вольтерра (1860-1940) описал этот цикл двумя нелинейными дифференциальными уравнениями. Еще раньше появилась знаменитая логистическая кривая с насыщением, исправляющая экспоненту Мальтуса. Так возникла математическая биология, точнее, первая ее область: динамика популяций. До России она докатилась с обычным опозданием и в 1969 году казалась новой и перспективной областью.
В феврале 1969 года я защитил дипломную работу, и меня беспрепятственно взяли в лабораторию Полуэктова в АФИ. Служба оказалась продолжением студенческой вольницы: не нужно было вставать рано утром и отсиживать часы; даже появляться в лаборатории можно было не каждый день: работай дома или в библиотеке, только давай результаты… или не давай. Работай — или бездельничай. С молодого специалиста на зарплате в 110 рублей (я числился младшим научным сотрудником) спрос был невелик. Тут и вскрылась моя низменная сущность: с одной стороны, я был увлечен, писал матричные уравнения, строил никчемную, но упоительную теорию (на голом месте); с другой — работал куда меньше, чем следовало бы при действительно серьезном отношении к делу и к своему будущему; хуже того: смотрел в другую сторону, сочинял стихи. К иным людям, великим, взять хоть Гёте, сразу две музы бывали благосклонны, но это явно был не мой случай.
Чтобы понять закоренелого лентяя и повесу, придется и то в соображение взять, что находился Агрофизический институт — хм, по адресу Гражданский проспект 14: ровнехонько против окон моей комнаты, как раз через дорогу. Сыграло ли это обстоятельство свою роль, когда я выбирал место работы и свое будущее? Сыграло. Еще какую. В итоге, как потом стало ясно, отрицательную. Но в свои 23 года я жил под родительским крылом и был сущим мальчишкой, не понимавшим, что будущее нужно завоевывать — и что нужно при этом наступать людям на ноги и работать локтями. Эти соревновательные соображения так и не втемяшились мне в голову; этим качествам — я так и не научился. Соревноваться я хотел только в области мысли, культуры и духа. Был убежден: если сделаю что-то значительное, всё остальное пойдет как по маслу. Люди увидят и оценят. Дожив до седин и залысин, дважды сменив страну и трижды — род занятий, я всё удивлялся (на русской службе Би-Би-Си, о которой доброго слова не скажу) тому, что в человеческой жизни этого, вообще говоря, не происходит. А ведь прочел в 1970-х и заучил стихи Боратынского:
Что свет являет? Пир нестройный!
Презренный властвует; достойный
Поник гонимою главой;
Несчастлив добрый, счастлив злой.
Помнил я и 66-й сонет Шекспира, с которым эти строки полемически перекликаются.
Поначалу всё складывалось как по мановению волшебной палочки: ученые публикации и выступления на конференциях пошли прямо с 1969 года. Одна из публикаций была такова, что я начал о мемориальной доске с моим именем помышлять. Не по научному своему значению она была хороша, нет; в научном отношении это была математическая игрушка, изящная, но не слишком затейливая. Она тем была хороша, что появилась во всесоюзном альманахе Проблемы кибернетики и — под одной обложкой со статьей самого Колмогорова (как раз развивавшего волчье-заячью модель Вито Вольтерры). Какие обольщения! Но и то спросим: кто бы устоял? Кто — из тех, у кого развито воображение? К этой моей работе, изложенной, естественно, в форме определений и теорем и написанной мною (хотя там еще двое соавторов числятся, притом по праву), мои ученые озарения, по большому счету, и свелись; к ней — и еще к одной неопубликованной догадке, тоже очень формальной, осенившей меня в 1980-е годы в другой стране.
В 1969 году, сказал я, меня беспрепятственно взяли в лабораторию Полуэктова в АФИ. Именно так: отдел кадров не охнул, проглотил мою неудобную фамилию и библейское отчество. И — промахнулся. В ту пору бытовал анекдот. Нанимается человек на работу. Кадровик смотрит в документы и размышляет в слух:
— Шапиро, Иван Хаимович… русский… Нет уж, с такой фамилией я лучше еврея возьму, он хоть работать будет.
Это слово в слово про меня. Тот самый случай. Не стал я ученым ни тогда, ни после защиты кандидатской диссертации. Уже в 1970-м ощутил это характерное чувство, как если б под ложечкой сосало: интересно и одновременно скучно. Чтобы перебраться из состояния «скучно» в состояние «интересно», нужно было по временам некоторое усилие над собою сделать, искусственно себя возбуждать. Ровного, неутолимого возбуждения истинного ученого мне отпущено не было.
В лаборатории Полуэктова я оказался представителем
— Если он что поймет, так это уж крепко.
Боюсь, про меня и этого нельзя было сказать с уверенностью. Моей дипломной работой руководил Полуэктов, вероятно, сразу по достоинству (по недостатку) оценивший мои способности. Моим соавтором в дипломный и последипломный период была Ирина Ефремовна Зубер (если совсем точно — Эврика Эфраимовна Зубер-Яникум, читай: супер-уникум.), оправдывавшая свою фамилию. Выпускница мат-маха, кандидат, старше меня лет на десять, она, по ее словам, каждые пять лет объявляла конкурс на замещение вакантной должности мужа, любила молоденьких мальчиков, и на меня, среди прочих, тоже на минуту положила глаз. Студенткой она чуть не села по громкому диссидентскому процессу, где главной фигурой выступал известный Револьт Пименов. Еще ее отличал редкостный дар: одним движением вырезать из бумаги ножницами необычайно выразительные и даже портретные фигурки-шаржи. После отмирания советской власти у нее и персональные выставки были, имя художника за нею закрепилось; так и писали: «художник, доктор технических наук…». Конечно, по части науки мы с нею были не в одной весовой категории, но страсть была общая: теория матриц, матричные уравнения. Общая настольная книга: Теория матриц Гантмахера (у меня соседствовавшая с Фукидидом). Одна или две общих публикации; но дальше общность не продвинулась. Мне случилось один раз поправить моего более образованного и одаренного соавтора. Как и я, Ира обожала теоретизировать, доказывать нечто в самом общем виде, не унижаясь до конкретных примеров; а я однажды унизился: на трехмерном примере показал, что ее сколь-угодно-мерная теорема неверна, и она некоторое время презирала меня за конструктивистский подход. Моей дружбы Ира искала и после моей женитьбы: через попытки привлечь меня к научной работе, когда для меня речь шла уже не о работе, а просто о физическом выживании в советском раю. Престранные были отношения. Ее тогдашний муж Толя (заметно моложе ее) и моя жена словно бы выносились за скобки. Что ее усилия ни к чему не могут привести, она не понимала.
В Гипроникеле, где наука была прикладная, мелкотравчатая и противная, кандидат наук был редким зверем. Степень выступала как своего рода выслуга лет. К сорока годам и в подобающей должности человек «остепенялся», писал кандидатскую диссертацию, щедро беря материал из общих работ лаборатории; докторская же — казалась делом несбыточным, запредельным (отчасти потому, что никто и в мыслях не мог равняться с Вольфом Хейфецом). В АФИ, учреждении академическом, остепенялись рано, в 27-30 лет, и — сами, через индивидуальные усилия и достижения. Все сколько-нибудь неглупые люди либо уже имели степень, либо работали для ее получения. Была аспирантура, очная и заочная, и было соискательство «без отрыва от производства». В аспирантуру меня не взяли. На первой же открывшейся вакансии оказался Юра Пых, годом или двумя старше меня, выпускник «нашей кафедры», и — со стороны, не из сотрудников АФИ. Я на минуту почувствовал себя обиженным, но почти сразу понял, что зря; вскоре стало ясно, что у Пыха крылья куда как шире; дурака он не валял, быстро сделал кандидатскую под руководством Вадима Ратнера из Новосибирска и сразу принялся за докторскую. Я же в 1969 году записался в соискатели.
Полуэктов, в духе приведенного анекдота, верил, что любой «еврей будет работать», и брал людей совершенно никчемных. Помню Аню Ф., на которой написано было, что она — только женщина, да нет: просто самка с истерическим нравом; но и она числилась научным сотрудником и соискательствовала. Безнадежное впечатление производила еще и Клара Л., для которой, казалось, уже и сроки-то все вышли.
Помимо динамики популяций у нас занимались еще и генетикой, недавней продажной девкой империализма, теперь частично реабилитированной (в значительной степени посмертно). В ту давнюю пору вся генетика держалась на плодовой мушке drosophila melanogaster с десятидневным репродуктивным циклом. Гены слюнной железы мушки можно было в микроскоп видеть. Тимофеев-Ресовский говорил: не будь у нас других доказательств существования Бога, хватило бы и этой слюнной железы. Мне довелось видеть и слушать этого фантастического человека. Из его лекции в актовом зале АФИ я запомнил одно: математиков нужно за фалды удерживать, чтобы они, теоретизируя насчет биологии, не вовсе улетали в бесконечномерное пространство. Остроты Тимофеева-Ресовского передавались из уст в уста. Когда ему представляли молодого ученого из недавних выпускников, он в ходе беседы непременно спрашивал, где тот сидел, а услышав, что не сидел, говорил укоризненно: