Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом
Шрифт:
В октябре 1983 года опять мы с Таней подавали на выезд «по полной форме» (со сбором всех немыслимых советских бумажек). В отделе кадров ЛКМЗ меня крайне неприязненно встретила начальница Елена Леонидовна Ханукаева; нужное выдала, но пристыдила. Лишь годы спустя я сообразил, что стыдила она меня не по должности, а по велению совести. А как иначе? Ее фамилия — самая что ни на есть еврейская, от еврейского праздника; от еврейского слова праздник. Всплыла в памяти моя однокурсница и ее однофамилица Ася Ханукаева, родом с Кавказа. С Асей я не дружил, зато приятельствовал с нашим общим сокурсником Альбертом Фридманом, за которого она
По занятному совпадении, молоденькую даму в лейтенантских погонах, принимавшую у нас документы в ОВИРе, тоже звали Еленой Леонидовной, только фамилия не совпадала: Ивановская. Очередной отказ она вручила нам 12 декабря
В четверг 8 марта 1984 года, на Уткиной Даче, я написал стихотворение, которое вошло потом в мою книгу Завет и тяжба. Это было возражение на стихи Кушнера «И в следующий раз я жить хочу в России…» из его новой книги Таврический сад.
Насос гремел. Приятель был угрюм,
Пил чай, отогреваясь понемногу,
И говорил. Индустриальный шум
Был к месту, не мешая монологу.
— Я не люблю Россию, не люблю.
Любил, да бросил. Разлюбил. Насильно
Не будешь мил. Ни ямбу, ни Кремлю,
Ни Пушкину не поклонюсь умильно.
Полжизни я не верил, что она
Мне мачеха — и, пасынок случайный,
Вздыхал: ее снегов голубизна!
Ее размах! простор необычайный!
И пышный город, где вся жизнь моя
Прошла, где русский дед мой большевичил,
Где нет мне ни работы, ни жилья, —
Не дорог мне. Долгов — сложил да вычел.
За что любить мне этот Вавилон,
Глухою, неправдоподобной злобой
Меня баюкавший? Чем лучше он
Флоренции, к примеру? дух особый?
Пусть так: во мне обида говорит.
Но нет, и скука, не одна обида,
И
С ним женщина, Камена иль Киприда.
Всех чаще — Клия. Девственницы сей
Повадки до оскомины знакомы.
Советует: добро и разум сей,
И усмехается: пожнешь погромы.
И странен мне поэт чудесный тот
Кто всё всё отмёл: и гнёт, и голос крови,
И — в новой инкарнации — тенёт
Всё той же домогается любови.
Нет, мой ответ: семь бед — один отъезд! —
…Год орвелловский выдался, унылый.
Он похоронен в Парголове. Крест
Над неказистой высится могилой.
Я позвонил Кушнеру, похвалил его книгу, очень мне понравившуюся, был приглашен в гости, и в полдень 13 марта 1984 года оказался у него на Таврической — с этими моими стихами. Состоялся, сколько помню, мой единственный долгий разговор с ним без помех — разговор о главном. На мои стихи он ответил хоть и странно: мол, я не русопят (будто я об этом!), а с явно апологетической ноткой в голосе. Затем говорил о конечном торжестве подлинного в поэзии, о том, что сегодняшнее версификаторство умрет своей смертью, как это и в прошлом всегда случалось. Произнес и еще одно общее суждение о поэзии XX века, столь невероятное в его устах, что я не хочу его повторить. С неизбежностью перешли мы на имена неподцензурных поэтов (о подцензурных говорить было нечего). В Елене Шварц Кушнер был разочарован; о Л. П. отозвался вяло-пренебрежительно; О. назвал графоманом. Тут я его прервал, сказав, что и Пушкин ведь графоман, если взять чистый смысл этого слова, без смысла привнесенного; посмотрите, сколько написал; не писать не мог, — О. же мне кажется хоть и не замечательным, а поэтом; Л.П. — тоже подлинная. В ответ Кушнер прямо назвал О. бездарностью. За чертой поэзии оказались Л., Куприянов и Драгомощеннко (тут я согласился), а Кривулин — не за чертой, только посредственен, я же настаивал, что он не выше этих. Полностью мы разошлись насчет Стратановского.
— Он приходил тут недавно, приносил стихи.
— И что вы о них скажете?
— Ничего, — буркнул Кушнер. — Нечего сказать.
Я возразил:
— Его исходная установка ложна, весь авангард ложен, если не глуп, но разве исходная установка Цветаевой лучше? Талант искупает любую подстилающую идею. Стратановский талантлив. Я ненавижу авангард, для меня он квинтэссенция пошлости, но тут — ничего поделать с собою не могу: верю его стихам. Я вам больше скажу: уж он-то едва ли не русопят, а мне и это не мешает. Он единственный во всем ленинградском авангарде, кто пишет живые стихи.