Пари
Шрифт:
И, когда вестовой исчез, Быстренин сказал Муратову:
— Надо бы сейчас назвать щенка…
— Что ж, назовем.
— Хочешь, Алексей Алексеевич, назвать “Фингалом”? ведь звучно!
— Ничего… Но, признаюсь, не очень нравится…
— Выбирай, какое тебе более нравится… Спорить не стану, Алеша!
— “Шарманом”, например… Он ведь действительно charmant [3] .
— Кличка подходит к щенку… Но ведь “Шарманов” в Севастополе три. У доктора — “Шарман”, у Балясного — “Шарман”,
3
Прелестный, милый (франц.).
— Ты прав, Николай Иванович! К черту “Шармана”! Придумай другую кличку. Ты придумаешь.
После нескольких прозвищ, которые не нравились обоим лейтенантам, остановились на кличке “Друг”, внезапно пришедшей в голову Муратова.
Друзья остались довольны и разошлись по своим комнатам отдохнуть час, чтобы после снова идти на вооружение до вечера.
Муратов долго не мог уснуть.
Первый раз за время долгой дружбы в сердце Алексея Алексеевича внезапно явилось тяжелое чувство разочарования в друге.
Раздумывая о нем, он впервые отнесся к нему критически. И Муратов старался оправдать Быстренина и обвинял себя за подлые подозрения в черством эгоизме… И кого же? Единственного друга, которого так давно любит.
“Это невозможно. Это подло!” — повторял Муратов, отгоняя подозрения.
И все-таки не мог избавиться от назойливой, удручающей мысли, что Быстренин мог бы уступить щенка.
V
Через три дня черноморский флот стоял на севастопольском рейде. “Ласточка” и “Ястребок”, оба заново выкрашенные, черные, с золотыми полосками вокруг бортов, с изящными линиями обводов, с красивой погибью мачт, с безукоризненной осадкой, отлично вытянутым такелажем и с белоснежной каймой выровненных над бортовыми гнездами коек, — стояли, недалеко друг от друга, в глубине рейда, в хвосте первой линии судов.
Оба были стройны, красивы и словно бы задорно блистали под блеском южного солнца.
С последним ударом восьмой склянки на всех судах взвились флаги и гюйсы, подняты брам-реи, и по рейду разнеслась музыка с кораблей, встречавшая подъем флага.
Майское утро было прелестно.
Ни облачка на бесстрастно красивом бирюзовом небе. Ни ропота моря. Полное властных чар, обаятельно-ласковое, дышавшее бодрящей свежестью, оно едва рябило.
Ни с простора моря, ни с гор не проносился ветер.
Вымпелы едва колыхались.
Ни стоны, ни крики, то покорные, то ожесточенные крики беспощадно наказываемых линьками матросов, не нарушали тишины рейда.
Все злое, бесцельно жестокое и позорное, что творилось в старину, точно любило предрассветную полумглу и избегало яркого блеска роскошного утра.
Не оглашался заштилевший рейд и необузданно вдохновенной руганью старших офицеров и боцманов, обычной во время уборки судов. К подъему флага все суда уже блистали умопомрачающею чистотой.
Только изредка проносилось ожесточенно громкое морское окончание сухопутных слов, и среди тишины рейда раздавался исступленный капитанский окрик, похожий на дикий крик душевнобольного из буйной палаты.
С девяти часов на рейде воцарилась особенно торжественная тишина.
Старшие и младшие флагманы осматривали суда своих дивизий.
На кораблях то и дело играли марши, встречавшие и провожавшие адмиралов. По рейду разносились громкие матросские ответы на приветствия адмиралов.
Гичка с младшим флагманом пятой дивизии направилась в глубину рейда, где стояли корветы, бриги, шкуны и тендера. Гичка приставала к разным судам и наконец пристала к “Ласточке”.
На палубу шкуны вошла, быстро поднявшись по трапу, высокая, крупная, внушительная фигура старого контр-адмирала Ратынского с строгим и нахмуренным моложавым лицом, которого мичманы прозвали “адмиральшей” и “Сашенькой”.
Он еще более выпятил грудь и приподнял густые адмиральские эполеты, еще более нахмурив брови, стараясь таращить свои добродушные глаза как можно сердитее, когда выслушал рапорты вахтенного начальника, молодого мичмана, и командира шкуны, лейтенанта Муратова.
Адмирал подал офицерам руки, поздоровался с выстроенной командой, велел распустить матросов и вместе с Муратовым пошел осматривать шкуну.
Добродушному адмиралу надоело казаться строгим, хмурить свои густые черные брови и подергивать широкими плечами, тем более, что он — и сам когда-то лихой капитан до женитьбы — приходил в восторг от образцового порядка и изумительной чистоты на “Ласточке”.
И его лицо расплывалось в широкую улыбку, а небольшие темные глаза улыбались, и вся внушительная фигура адмирала, казалось, стала поменьше.
После осмотра, когда адмирал вместе с Муратовым поднялись наверх и остановились на шканцах, — адмирал проговорил:
— Вы знаете-с, Алексей Алексеевич, я строг. Очень строг-с!
Муратов не поддакнул, хотя и знал, что “Сашенька” любил, чтобы офицеры считали его строгим и на службе боялись его.
— Да-с. Служба… Нельзя без строгости. Но при всем том я не могу указать ни на малейшее упущение… Ваша шкуна — образцовая-с…
Муратов был всегда сдержан с начальством. Он не выразил на своем лице радостного чувства, не поблагодарил за похвалу и молчал.
А флагман продолжал:
— Да-с, обрадовали, Алексей Алексеевич… Такого порядка… не видел… Рад, что могу вам это сказать!
И адмирал крепко пожал руку Муратова.
— Вы увидите, ваше превосходительство, судно не хуже “Ласточки”, — проговорил Муратов.
— Какое?
— “Ястребок”, Александр Петрович.
— Вашего друга?
— Точно так. Быстренина.
— Посмотрю-с. До свидания.
И, перед тем как сходить по трапу, адмирал проговорил уже совсем не как начальник: