Париж в 1814-1848 годах. Повседневная жизнь
Шрифт:
Зрелищем становились для парижан не только судебные заседания, но и казни преступников. С 1795 года до Июльской революции 1830 года они происходили на Гревской площади, а с февраля 1832 года переместились к заставе Сен-Жак (на пересечении нынешних бульвара Сен-Жак и улицы Предместья Сен-Жак).
Конечно, среди зрителей всегда находились люди, сочувствовавшие казнимым, но для большинства парижан гильотинирование оставалось просто увлекательным зрелищем, особенно если казнили не политических, а уголовных преступников. А.И. Тургенев описывает казнь некоего отравителя Плесси, происходившую на Гревской площади 21 декабря 1825 года: «В третьем часу уже все улицы от Palais de Justice [Дворца правосудия] до Place de Gr`eve [Гревской площади] и мост усыпаны были народом, несмотря на проливной дождь. Дам было более, нежели мужчин; во всех окнах по улицам видны были модные шляпки; но на самом месте казни, где поставлена была красная гильотина, с красным ящиком, в который бросили тело, было более мужчин. Несмотря на конных жандармов, кои разъезжали вокруг гильотины, толпа волновалась, и едва устоять можно было от беспрерывного напора с места казни. Наконец в 47 минут четвертого
Разжалование офицера на Вандомской площади. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
Казни на Гревской площади пользовались такой популярностью, что цена на стулья, которые хозяева близлежащих кафе сдавали «зрителям», доходила до 3 франков. Один ювелир, из лавки которого открывался вид на эшафот, за деньги пускал зрителей в свою лавку в дни казней и таким образом выручал вдвое больше, чем сам платил домовладельцу за аренду помещения. Русский офицер А.Д. Чертков, оказавшийся в Париже в 1814 году, записал в дневнике: «Во время нашего пребывания в городе был гильотинирован молодой человек, осужденный за изготовление фальшивых монет. Это самая легкая смерть, которую только можно представить для преступников: они, должно быть, совсем не страдают, ибо как только палач пускает в ход свой инструмент, голова тут же падает. Казнь обычно совершается на Гревской площади, где для таких случаев возводят эшафот. Чтобы наблюдать эту процедуру из окна соседнего дома, мы заплатили по 2 с половиной франка с человека».
Если же осужденным объявляли помилование, толпа расходилась недовольной; многие негодовали на то, что их заставили «даром потратить время».
Молва о парижских казнях-зрелищах доходила и до русских простолюдинов, оказавшихся с господами в Париже. Иван, слуга Д.Н. Свербеева, поведал ему о своем времяпрепровождении: «“Ходил на площадь Грев, – там, сказывали мне, будут какому-то преступнику рубить голову. Вот я все и ждал казни; либо я опоздал, либо ее совсем не было; ну, да это не беда, пойду туда же в следующую среду, только пораньше!” – “Отчего же в среду?” – “Как же-с? разве вы не знаете? У них такой уже закон, – каждую среду рубить кому-нибудь голову, у них на это особенная машина сделана”».
При Июльской монархии гильотину перенесли с Гревской площади в более далекий от центра квартал, к заставе Сен-Жак, однако казни и там оставались предметом народного любопытства. В.М. Строев свидетельствует: «Отдаленность нового места не мешает любопытным стекаться во множестве и смотреть на исполнение приговоров. Мелкая промышленность воспользовалась удобным случаем и завела тут лавки, лавочки, палатки, с кушаньем, вином и разными затеями».
Парижане охотно глазели не только на казни, но и на тех, кто был как-то связан с казненными, – на их родственников или знакомых. Именно таким предметом внимания толпы стала Нина Ласав, любовница Джузеппе Фиески. 28 июля 1835 года, во время торжеств по случаю очередной годовщины Июльской революции, Фиески взорвал «адскую машину» на пути следования кортежа короля Луи-Филиппа. 19 февраля 1836 года заговорщика казнили, а с 25 февраля весь Париж мог любоваться в кафе «Возрождение» на Нину Ласав, выдавшую своего любовника властям. А.И. Тургенев в парижской корреспонденции этого времени с возмущением описывает эту, как он выражается, «выставку» Нины: «Вообразите себе, что в новом Caf'e de la Renaissance, близ Биржи, богато убранном, взяли, comme demoiselle de comptoir [как барышню-сиделицу], Нину, посадили ее за бюро, вместе с другой хозяйкой, – и говорят, что она получает за эту выставку самой себя 1000 франков в месяц! – За вход в Caf'e платят по 1 франку с особы, “sans compter la consommation” [не считая еды и питья], – кричат негодующие habitu'es du Caf'e [завсегдатаи кафе]. Вчера была у входа такая толпа, что принуждены были приставить трех караульных. Уверяют, что многие, особливо англичане, говорили колкости Нине, осматривая пристально черты ее и кривой глаз, и будто бы ей сделалось дурно, так что ее должно было на полчаса вывести из конторки ее. Сегодня только один караульный у входа. Без билета не впускают; любопытные толпились, и я с ними. Мне как-то совестно было смотреть ей прямо в глаза или в глаз, ибо один почти совсем закрыт. Она красива и румянец во всю щеку, но, кажется, нет стыдливости. Одета нарядно, в шелковом кофейном платье. Она смотрит на всех довольно скромно, не нахально. Я прошел раз пять мимо нее; как-то стало жалко за нее, что такое бесстыдство в красивой и румяной молодости! Но что сказать о тех, кои основывают свои расчеты на этом бесстыдстве и проводят, в таком тесном соседстве, весь день с девкой, которая за пять дней пред сим расставалась с отсеченною головою!»
Парижский
Разумеется, если даже высококультурный Тургенев, хоть и с отвращением, но проходил мимо выставленной на всеобщее обозрение подруги убийцы «раз пять», то простые парижане тем более не отказывали себе в этой забаве. Между прочим, петербургский корреспондент и давний друг Тургенева П.А. Вяземский в письме от 7 марта 1836 года не преминул указать на противоречивость позиции своего адресата: «При твоих нравственных выходках на безнравственность выставки Нины Киселев сказал, что хозяин кофейного дома именно для тебя и выставил ее, зная, что, несмотря на твою нравственность, ты из первых пройдешь пять раз мимо глаза ее. С ума вы все там сошли с вашим Фиески».
Парижане сбегались также посмотреть на преступников, которых перед ссылкой в каторжные работы выставляли напоказ у позорного столба. Описание этих «выставленных у столба преступников, с замкнутыми руками» оставил тот же Тургенев: «Вина каждого написана на особом плакате, над головою преступника. Народ толпился вкруг сих несчастных, прикованных к столбам, и смотрел им в глаза. Некоторые потупили вниз глаза, другие без стыда и равнодушно, казалось, смотрели на толпы народа».
Тургенев в 1825 году видел у позорного столба мужчин. Русский дипломат Виктор Балабин 18 лет спустя, в 1843 году, наблюдал еще более печальную картину: на площади перед Дворцом правосудия к позорным столбам были привязаны три женщины. Первая из них, Жавотта, прославилась тем, что прежде была любовницей казненного в 1836 году убийцы-литератора Ласенера; вторая женщина обвинялась в подделке 40 000 франков (в толпе ее называли «графиней», потому что когда-то она служила в доме графа Демидова); на третью, безвестную преступницу, собравшаяся огромная толпа не обращала никакого внимания (как объяснил Балабину один рабочий из толпы, «у нее ни славы, ни репутации… она ничего из себя не представляет»). Подмостки с позорными столбами ничем не были отгорожены от зрителей, однако глазевшие на преступниц парижане соблюдали идеальный порядок, для поддержания которого хватало пяти конных жандармов. Впрочем, по мнению Балабина, своей воспитательной функции казнь у позорного стола не выполняла: из толпы раздавался смех, и мероприятие оставалось сугубо развлекательным.
Зрелищем в Париже зачастую становилась не только гибель на гильотине, но и вообще любая смерть. Так, парижский морг на набережной Сены, по соседству с мостом Сен-Мишель, был предназначен для неопознанных покойников, в том числе утопленников. В морг допускалась публика без всяких ограничений, в том числе дети. Чтобы облегчить процедуру опознания, мертвые тела помещали за стеклом на наклонных столах, демонстрировались и вещи каждого покойного. В таком порядке был, разумеется, практический смысл, однако морги становились еще и местом, притягательным для зевак.
Наконец, к числу зрелищ, причем таких, где народ был и зрителем, и участником, следует отнести похороны видных оппозиционных деятелей. В 1820-е годы самыми нашумевшими мероприятиями такого рода были похороны генерала Фуа (1825), трагика Тальма (1826) и депутата Манюэля (1827).
Бонапартист Максимильен-Себастьен Фуа был депутатом-оппозиционером и блистательным оратором. Русский дипломат князь П.Б. Козловский писал о нем в своей «Социальной диораме Парижа»: «Генерал Фуа никогда не пишет своих речей заранее; говорит он сильно, ясно, свободно. Вид у него болезненный и хилый, но дайте ему подняться на трибуну, и вы не заметите ни малейшего признака усталости или вялости».
Генерала Фуа хоронили 30 ноября 1825 года; за гробом шли, по разным версиям, от 30 до 100 тысяч человек: депутаты, отставные солдаты и офицеры (которые по этому случаю надели старые мундиры), торговцы и предприниматели, студенты – медики и правоведы (студенты, кстати, не только участвовали в похоронах генерала, но сразу после его кончины открыли подписку и за месяц собрали для вдовы и пятерых детей около 24 000 франков). По воспоминаниям участника церемонии Армана Марраста, в день похорон стояла ужасная погода, шел ледяной дождь; несмотря на это, все обнажили головы. Процессия, шедшая за гробом генерала, была такой длинной, что, хотя шествие началось в 10 утра, к четырем часам, когда уже стемнело, еще не все добрались до кладбища. Тем не менее к этому моменту все аллеи уже были заполнены народом. Люди взбирались на деревья и даже на памятники. Траурная процессия продолжала двигаться в темноте, с зажженными факелами, что придало церемонии особенно мрачный, даже фантастический характер. Между прочим, в тот день произошло удивительное событие, которое современный историк Жан-Клод Карон называет «почти сюрреалистическим»: похоронная процессия встретилась со свадебной, и тотчас участники брачной церемонии выскочили из экипажей, бросили прочь цветы и ленты, а затем пешком, под проливным дождем, по грязной и скользкой дороге пошли за похоронными дрогами. На кладбище при свете факелов над могилой генерала произносили речи самые блестящие ораторы либерального лагеря – Казимир Перье, генерал Себастиани, Бенжамен Констан, Гизо и другие.
Стендаль описал похороны генерала Фуа в статье, опубликованной в январе 1826 года в английском «Новом ежемесячном журнале». О покойном генерале он отозвался чрезвычайно лестно: «Хоть и снедаемый честолюбивой мечтой – стать министром, – он не сделал ради исполнения этой мечты ни единой подлости. <…> Этот выдающийся человек, один из самых красноречивых среди наших политических ораторов, умер в бедности, но не продался властям». Еще более высоко Стендаль оценил саму церемонию похорон: «Обстоятельство поразительное и поистине беспримерное в истории французской революции, продолжением которой послужили похороны генерала Фуа 30 ноября 1825 года: в этих похоронах не было ничего театрального; ни один француз, принимавший участие в церемонии, не был движим тщеславием. Все действовали так, как велело им чувство. Не могло найтись зрелища более удивительного, чем скопление такого множества людей, объятых скорбью, в семь вечера на кладбище Пер-Лашез».