Париж
Шрифт:
Никаких подробностей отец не приводил, а Мари не расспрашивала.
Ничего она не узнала и о беседе, состоявшейся в тот вечер в родительской спальне.
– Мне нравится Фокс, – сказал Жюль. – Жаль, что он протестант.
– И мне нравится, – согласилась его жена. – Но все-таки он протестант.
– Да. Хотя жаль.
Не слышала она и разговора между отцом и тетей, которая вновь приехала в гости к брату.
– Мой дорогой Жюль, настало время простить сына.
– Почему?
– Девица Пети после родов отправлена в Англию. Ее малышку удочерила чудесная
– Он вовсе не был наказан.
– Разумеется, был, и еще как!
– Он живет совсем неплохо, хотя я перестал выдавать ему содержание.
– У него есть заказы.
– Сколько денег ты даешь ему, Элоиза? – Жюль с любящей улыбкой посмотрел на сестру.
– Если бы давала, то не сказала бы тебе.
– Он ни капельки не страдает.
– Страдает, потому что лишен общения с отцом и матерью.
– Ах, бедняжка, как ему тяжело.
– Тяжелее, чем ты думаешь. Он любит тебя.
– Я подумаю об этом.
Марк и Хэдли приехали в Фонтенбло, чтобы провести здесь последние десять дней августа. Для Мари эти дни стали волшебными. Иногда молодые люди ходили в лес, чтобы порисовать, и она шла с ними за компанию, прихватив книгу или тоже альбом. Вместе с матерью Мари показала Хэдли замок, который понравился ему больше, чем Версаль. Особенно ему приглянулись старинные шпалеры с сюжетами из жизни придворных, выполненные в глубоких, сочных тонах.
Вечерами все сидели на веранде. Ее отец обычно читал газету, Марк и Хэдли болтали, а Мари тихонько слушала. В ответ на расспросы Марка Хэдли охотно рассказывал о своем детстве, о катании на санях зимой, о гребных гонках в университете, о годе работы на ранчо. Иногда он упоминал и совсем мелкие детали.
– Когда мне исполнилось восемнадцать, отец вручил мне пару гребней для волос. Они сделаны из черного ореха, и на каждом вырезаны мои инициалы. Я всегда вожу их с собой. Некоторые предпочитают гребни из слоновой кости, но я не променяю деревянные гребни, которые подарил мне отец, ни на что другое.
Говорил он и о своих родителях.
– Я люблю путешествовать, и эту любовь унаследовал от них, – заметил он как-то раз. – Обычно летом у отца бывало свободное время. До моего рождения они ездили в Японию, Англию, Египет. И нас, детей, тоже возили куда только можно. Когда я женюсь, – продолжал он, – то надеюсь, что моя жена захочет путешествовать вместе со мной. Замечательно, когда супруги разделяют такое увлечение.
Мари слушала Хэдли до тех пор, пока ей не стало казаться, будто она знает о нем все.
Однажды вечером после долгой прогулки через лес до Барбизона, где писал в свое время Коро, Хэдли, сидя с ними на веранде, запрокинул голову и закрыл глаза.
– Знаете, у меня такое чувство, словно я попал в прекрасный, неизменный мир, – признался он. – Здесь такой мягкий свет… В ландшафтах слышится какое-то тихое эхо… Не могу точно выразить это словами.
– Французская деревня всех покоряет, –
– А еще мы находим утешение в Церкви, – добавила его мать.
– А еще в сыре и в вине, – подал голос Жюль из-за газетного листа. – Раз француз – навсегда француз.
– Жизнь во Франции так приятна, – вздохнул Хэдли. – Я мог бы остаться здесь навсегда.
Вот если бы Хэдли и вправду поселился во Франции, тут же подумалось Мари. Она попыталась представить себе, как он живет с ними в Фонтенбло: в коридоре на стенах висели бы его наброски; картина с вокзалом Сен-Лазар, которую она ему подарит, – в салоне, а на столике в гардеробной отца лежат его деревянные гребни.
А если он все-таки будет жить в Америке и путешествовать, как его родители? Тогда он мог бы купить во Франции дом и приезжать сюда на лето. Почему нет? А его дети говорили бы на двух языках.
Однажды после обеда Хэдли и Марк рисовали в саду, и она пошла посмотреть, как у них дела. Хэдли писал клумбу с цветущими пионами. Пока его полотно выглядело как пылающее, почти бесформенное море красок.
– Я вижу, что это, но сама никогда бы не представила ничего такого, – сказала она.
– Трудность не в том, чтобы нанести краску на холст, – задумчиво произнес Хэдли. – Главное – увидеть, что ты пишешь. То есть надо посмотреть на объект без каких бы то ни было предубеждений или мнения о том, как он должен выглядеть. Если ты считаешь, что знаешь, как выглядит пион, то никогда не сможешь написать его. Нужно смотреть на все свежим взглядом, а это трудно.
– Кажется, я могу понять это в живописи и в рисовании. Но вряд ли такое же правило применимо для других искусств?
– Сейчас появились писатели, которые пробуют делать нечто в этом духе. Особенно во Франции. Это символисты во главе с Малларме. И есть еще политики-революционеры, они говорят, что мы должны начать все сначала и заново решить, какими должны быть правила в обществе. Так и делали в дни революции, когда была разрушена монархия и отвергнута религия. Смею предположить, что люди то и дело меняли правила – еще с тех пор, как греки придумали демократию. Или с тех пор, как человек изобрел колесо.
– Значит, вы хотите изменить мир?
– Нет. Потому что для меня мир устроен совсем неплохо. Но я бы хотел узнать, как на самом деле он работает.
Мари оставила его, а сама вернулась в тень веранды. Там она достала свой альбом и начала зарисовывать щенка. Ничего хорошего у нее не вышло, но если кто-нибудь спросит, чем она занимается, то ей хотя бы будет что показать. Потом, взглянув на отца, с головой погрузившегося в газету, Мари перевернула лист и стала рисовать Хэдли.
Она пыталась делать так, как он только что ей объяснял: думать лишь о том, что видят ее глаза. С непривычки ей казалось, что получается совсем неправильно, но потом она увидела, что, сосредоточивая зрение, она точно воспроизвела линию его челюсти, и крепкую шею, и то, как падали на нее волосы непокорной волной. И Мари улыбнулась, осознав, как хорошо она его изучила.