Париж
Шрифт:
В пятницу было холодно. В городе хозяйничал пронзительный восточный ветер. Он злобно свистел между балок строящейся башни, морозил руки Тома и змеей вился по бульварам, обрывая с деревьев пожухшую листву.
Работа заканчивалась с наступлением темноты, и как только Тома пересек реку, то первым делом нашел закусочную и заказал большую миску супа, чтобы согреться. Потом двинулся по улице Помп к своему жилищу. Когда он поравнялся с лицеем, там как раз погасили свет. Тома был решительно настроен поговорить с Эдит в этот вечер, независимо от того, расстанется она с матерью или нет. Но из ворот лицея девушка вышла одна. Он тут же приблизился к ней.
– А,
– Конечно я. А где твоя мать?
– Она сегодня заболела.
– Я провожу тебя.
Потом, когда они проходили мимо кафе, он заявил, что замерз и хочет погреться, и завел ее внутрь.
– Только на минутку, – попросила она.
Они сели за стол, и Тома заказал им по стакану вина.
– Хорошо, что мы встретились, – сказал он. – Мне было приятно познакомиться с твоей семьей.
– Угу.
– Что ты делаешь в это воскресенье?
– Наверное, буду ухаживать за мамой.
– Может, сумеешь отвлечься ненадолго? Погуляем часик.
Эдит колебалась.
– Вряд ли, – наконец ответила она. – Сейчас все так усложнилось…
– У тебя нет времени на меня?
– Пока нет. Извини.
– Ты хочешь встречаться со мной?
– Конечно, но…
Он понял. Он-то думал, что Эдит – та женщина, которая предназначена ему судьбой. Он искренне верил, что это так. Тем не менее оказалось, что его вера – всего лишь глупая иллюзия.
Этого достаточно, чтобы почувствовать себя несчастным. А если еще вспомнить, почему она отвергла его? Потому что он не понравился ее тете. Потому что тетя Аделина сочла его идиотом. Потому что он не выказал должного преклонения перед месье Неем. И к негодованию Тома примешивалась досада: тетка была права, не надо было высовываться с тем дурацким замечанием.
– Я не понравился твоей семье, – сказал он.
– Этого я не говорила.
– Нет, но это так. – (Эдит промолчала.) – Скажи мне, – спросил Тома, – ты собираешься всю жизнь прожить под башмаком у Нея?
– Моя тетя работает на него.
– Работает? Помогает красть деньги у беспомощных старух?
– Нет.
– Да! Вот чем занимается Ней. И если ты намерена заменить тетю Аделину, то будешь к этому причастна.
– Ты считаешь, будто все знаешь, но это не так.
– А ты считаешь, что он будет заботиться о тебе? Или о твоей тетке? Я скажу тебе, как она будет жить в старости: как мадемуазель Бак!
– Ты же ничего не понимаешь! – вдруг вскричала Эдит. – По крайней мере, у мадемуазель Бак есть крыша над головой!
– Да я бы трущобы предпочел такой крыше! – Тома пожал плечами.
– Похоже на то. Тетя права. Ты идиот. – Она поднялась. – Мне пора.
– Извини…
– Мне пора.
И Тома остался сидеть в кафе, злой и несчастный. Он не знал, что не прошла Эдит и двадцати метров по улице, как из ее глаз брызнули слезы.
Та зима долго тянулась для Тома Гаскона. Теперь он работал высоко над крышами Парижа, на холодной железной башне. День за днем он смотрел вниз на печальные голые деревья и серую воду Сены.
Работать стало труднее, чем на первых порах. Когда ползучий кран привозил к месту очередную секцию балок, на нее со всех сторон набрасывалась верхолазы. Секции приходили с завода, свинченные временными болтами, каждый из которых нужно было заменить заклепкой.
Для установления клепки требовалась бригада из четырех человек. Первый, обычно ученик, грел заклепку в жаровне, пока она не раскалялась добела и не расширялась. Второй монтажник
У каждой бригады был свой собственный ритм, и рабочие не глядя могли сказать, чей молот они слышат в тот или иной момент.
Труд был физически тяжелым и длился по восемь часов в день, невзирая на ветер, дождь или снег.
Тома был молотобойцем. Он предпочитал работать в перчатках без пальцев, а когда руки замерзали, грел их у жаровен, на которых раскаляли заклепки. Но ему пришлось сменить перчатки на кожаные, так что теперь у него часто немели от холода пальцы. А когда поднимался безжалостный ветер, Тома сравнивал себя с моряком на мачте во время бури.
Однако в январе его работа изменилась: бригады верхолазов начали сооружать массивную платформу первого уровня башни.
Поначалу Тома испытывал странные ощущения: как будто он мастерил стол и неожиданно передвинулся от вертикальных измерений ножек к горизонтальному простору столешницы.
– Мы как будто не башню строим, а дом, – заметил он как-то.
Да, это был дом в небе, огромный дом из металла. Платформа висела на высоте около шестидесяти метров. Под ней между «лапами» башни выросли леса: они напоминали дерево, ветви которого тянулись от мощного ствола к нижним краям платформы. Поэтому, если смотреть с платформы вниз, то взгляду открывалась все та же пустота, что и с балок опор. Однако Тома заметил, что, с тех пор как стала расти горизонтальная плоскость перекрытия, он все чаще забывал о том, что под его ногами зияет пропасть.
С технической точки зрения ему было нетрудно понять, что эта платформа связывает воедино четыре мощные колонны и одновременно служит основанием для второй части башни. И все же размах строительства поражал его воображение. Боковые галереи, с которых открывались чудесные виды на панораму Парижа, протянулись более чем на девяносто метров. На платформе хватало места для разнообразных помещений, включая большой ресторан.
И этот огромный кусок пустого пространства в раме из металлических балок был аккуратно установлен точно на место. Как и предсказывал Эйфель, задача эта была сложнейшая, и на ее выполнение ушло немало времени. Только в марте, когда инженер самолично убедился, что лежащий в основании башни четырехногий стол прочен и выровнен, он отдал приказ: «Двигайтесь вверх».
Но когда мобильные краны вновь поползли по опорам, Тома кое-что заметил.
У него складывалось впечатление, будто строительство башни запаздывает по срокам. Помощники Эйфеля порой приходили в раздражение. Тома видел, как они качают головой. Он был знаком с чертежами и знал, что массивные опоры башни должны быть оформлены изящными полукруглыми арками, проходящими по внешнему краю между землей и платформой. И тем не менее к концу апреля, хотя колонны из балок вздымались все выше в небо, нижняя часть башни оставалась незаконченной. Однако Эйфель всегда была спокоен и вежлив. Если он и тревожился о чем-то, то виду не подавал.